Случалось, что и политические попадали сюда, но не часто: политическое фрондёрство – удел богатых и влиятельных людей, их ссылали, сажали под домашний арест, отмазывали на поруки… И мода на свободомыслие, вспыхнувшая было после успеха кубинской революции, поугасла. Террористы же политиками не считались, да и живыми их не встречали на зонах. (Волна терроризма, захлестнувшая позднее, в семидесятые годы, весь мир, так и не коснулась Бабилона, и в этом была несомненная заслуга Господина Президента. Он в своё время отдал приказ: никто и ни под каким предлогом не имеет права вступать в переговоры с террористами, что бы и кого бы они ни захватили в заложники, включая семью Господина Президента и его самого. Немедленный штурм и поголовное уничтожение на месте всех виновных. В виде исключения, по обстоятельствам, можно одного-двух на время брать в плен для допросов… И как отрезало… Было все же несколько попыток, с пяток, не более, но все их, невзирая на петиции религиозных милосердцев, подробно показали по телевизору, что крепко повлияло на экстремистские умы. Да и раньше в Бабилоне террористов не шибко-то жаловали. Сам Че Гевара, кстати, передумал в своё время и предпочёл освобождать Южную Америку – там, ему казалось, полегче будет и с нравами, и с языком.) «Перевоспитание» проводилось целым комплексом разных методик, в основе каждой из них для перевоспитуемого стоял выбор: покориться или умереть (или потерять лицо и честь). Пытки голодом и жаждой, регулярные побои, долгие издевательства надзирателей – все это считалось официальной частью перевоспитания, которая приносила свои плоды в двух случаях из трех. Но для особо упорных применялась и неофициальная часть, та, что возлагалась на сидельцев из самой малочисленной и преданной администрации пробы, имя которой было «сучья шерсть».
Скорее это была даже не проба, а категория лиц из числа осуждённых, поскольку сидельцы, составляющие сучью шерсть, разбросаны по всей стране, друг друга не знают, идеологии не имеют и без администрации существовать не могут. Если сиделец по незнанию или умышленно совершал серьёзный (по тюремным понятиям) проступок, то в «теневом суде» его «дело» авторитетно разбирали и назначали адекватное наказание. Крайнее наказание – смерть или перевод в «обиженку» (с насилием или без него). И вернуться в более высокую пробу кожанам так же невозможно, как и воскреснуть убитому. Попытка скрыть свою принадлежность к низшей касте влечёт за собой неминуемую мучительную смерть обманщика. Таковы тюремные законы. Но встречаются сидельцы, как правило из числа опущенных, которые презрели все тюремные и блатные правила и понятия, сохранили в себе силы и ненависть, чтобы мстить всему окружающему миру за собственные унижения и страдания. Они готовы убивать и насиловать вчерашних своих господ и мучителей, подвергнуть их тому, что те применяли к ним. Нет для них теперь никаких пределов, и нет у них совести, и нет сострадания. Им теперь все равно, кого и за что истязать и калечить, лишь бы тюремные власти были довольны ими, лишь бы не направляли из тюрем на зоны, на верную смерть. Так они становятся сучьей шерстью. Они перешли последний рубеж, отделяющий их от тюремного общества, и отныне прокляты навсегда.
Все пробы, все сидельцы, бывшие и настоящие, на воле или в тюрьме не имеют права оставить в живых «сушера», если он вдруг попадает в пределы досягаемости. Под страхом смерти запрещено общаться с ними по доброй воле всем, включая пассивных педерастов. И сушеры хорошо знают об этом. Их жизнь в руках капризной тюремной администрации, потому что жить они могут лишь какое-то время и только в тюремной камере, своей стаей. На воле же за ними ходят нож и всеобщий приговор; редко кто протянет-проживёт месяц: находят…
А жить им хочется. И они старательно, с палаческим удовольствием служат суровым жрецам решётки и кандального звона. Если нужно срочно повысить процент раскрываемости преступлений, или сломить непримиримого нетака, или навсегда проучить врага системы, несчастного сидельца бросают в «трамбовку» – камеру, где его ждут шакалы из сучьей шерсти. Администрация и следственные службы расплачиваются с ними жратвой и куревом, закрывают глаза на чифир и бухалово, подбрасывают иногда «колёса» и «дурь» (наркотики). Сумел извернуться и не попасть к сушерам в трамбовку – молодец. Попал, но не сдался, выломился вовремя – все равно что заново родился. А не сумел…
Трамбовка – кочевое дело: сегодня здесь, завтра там. С этажа на этаж, с крытки на крытку, идут сидеть туда, где Родина прикажет. И только на Крытой Маме трамбовка – стационар.
Бывало, в ШИЗО, или в каптёрке за чаем (Гек так и не полюбил чифирить), когда нетаки начинали травить истории, кто-нибудь обязательно вспоминал о Крытой Маме, рассказывая очередную леденящую историю. Некоторые даже побывали в её стенах – транзитом, естественно, на этапе или на доследствии. Вот теперь и Геку довелось сюда попасть. Из-за перегруженности иневийских органов следствия и надзора его, как несовершеннолетнего, подлежащего амнистии, сбросили сюда, в следственный изолятор Сюзерена. Дело его, как и других амнистированных по делу о беспорядках в пятьдесят восьмой дополнительной, стояло на особом контроле и в то же время, в силу жёсткой предопределённости результата формального переследствия, не представляло никакого интереса для соответствующих служб и инстанций. Весь основной поток амнистированных малолеток уже сошёл, и власти резонно полагали, что коль скоро угодная начальству справедливость уже восторжествовала почти для всего контингента амнистируемых, то не будет большой беды, если один из них обождёт сутки-другие, пока до него дойдут руки у занятых людей.
Инструкция запрещала помещать несовершеннолетнего в общие камеры к взрослым; Гек оказался единственным несовершеннолетним в тот момент на всю Крытую Маму, поэтому его поместили в одиночку. Вертухаи – люди далеко не сентиментальные, по крайней мере на службе, но и они не давили парнишку режимом: амнистия, не амнистия – он своё отбыл, а теперь по чьей-то халатности пересиживает. Несмотря на три судимости, парнишка отнюдь не крут и не грозен, напротив – тих и очень мал для своих шестнадцати лет (четырнадцатилетний ѓекатор ещё со времён иневийских записан был как беспризорный Боб Миддо и считался шестнадцатилетним), пусть сидит себе спокойно и спокойно ждёт, раз не шебутной.
Однако на четвёртые сутки его затворничество нарушилось. В тюрьме шёл плановый косметический ремонт. Подследственным, но не осуждённым ещё, работать не полагалось, осуждённые сидельцы Сюзерена в работники не годились по разным причинам, так что штукатурили и красили вольнонаёмные. И когда очередь дошла до Гековой камеры, его перевели в другую, где уже было двое обитателей, а через трое суток после Гека туда добавили четвёртого.
Глава 11
Клён доживает
По плечи в камне без дна,
С верою в солнце.
Соседями-сокамерниками Гека оказались два старика – один белый, другой мулат. Оба они были истощены тюремной жизнью и сутулы той характерной сутулостью, что вырабатывается холодом, туберкулёзом, побоями надзирателей и бесконечным сидением на корточках. Глубокие морщины на лице мало чем отличались от многочисленных шрамов. Старческие их тела могли бы служить моделями для изображения святых мощей, если бы только не были они синими от татуировок. Дряхлость, ветхость проглядывала в каждом их жесте и шаге, постоянный кашель делал их голоса тихими и свистящими, изуродованные клешни, бывшие когда-то кистями рук, мелко дрожали. У мулата не было правого глаза, вмятина-впадина страшного вида ничем не была прикрыта, но другой глаз смотрел уверенно и жёстко. Казалось, он принадлежал другому человеку (а то и зверю), сильному и опасному. И у белого взгляд был под стать, разве что чуть больше было в его глазах мертвенного спокойствия. Голову белого украшала редкая татуировка: тюремная решётка, которая словно рыбацкая сеть покрывала ему щеки, лоб, затылок, уши, начинаясь и заканчиваясь у основания шеи. Когда кто-нибудь из них открывал рот – в зевке или в разговоре, – было видно, как в щербатых ртах блестят золотые зубы. Ведущим в этой паре был белый, которого звали Варлак, а второй, мулат, отзывался на мирное прозвище Суббота.