— Здравствуй, Лиза. Заходи.
— Да нет. Наслежу на твоем чистом полу, а ботинки скидать не стану — некогда. В баню тороплюсь.
— С моря пришла?
— Да. Мой Шумихин остался на барже, погрузки ждет, а я вот на часок… В кухне я тебе полбуханки положила и консервы.
— Не надо. — Александра Ивановна Чернышева поджимает губы. — Нам хватает.
— Ладно, ладно!
Они похожи. У обеих широко расставленные глаза, у обеих упрямые выпуклые лбы и маленькие рты сердечком. Но у Лизы рот задорно приоткрыт, а у Александры Ивановны губы бледны и плотно сжаты. Очень заметно, что Александра Ивановна старше, — ее темно-русые волосы сильно прошиты сединой, глаза обведены тонкой пряжей морщинок. Болезненно бледна Александра Ивановна и, при своей природной ширококостности, худа — не то что ее крепко сбитая загорелая сестра. Рыжеватые кудри Лизы хранят память о прежних завивках.
— Вернулся Василий Ермолаич с Таллина? — спрашивает Лиза.
— Пришел. Неделю лежал в госпитале, сегодня выписывают. На мине они подорвались, Васю в голову поранило.
— Спасибо скажи, что живой. Мы аккурат у Гогланда стояли, когда корабли с Таллина начали подходить. — Лиза округлила глаза. — Что там творилось!
— Бросила бы ты плавать. Не женское это дело.
— Мне на берегу скучно.
— Да уж, скучно… как же… Я утром выходила в магазин, с Южного берега слышу — стрельба. — Александра Ивановна беспокойно смотрит на сестру. — Неужели к Рамбову он подходит? Господи, что же будет-то?
— Поживем — узнаем. А ты все тряпкой махаешь, блеск наводишь?
— Тебе-то что за дело?
— Все твои хвори от этой тряпки… Ладно, ладно, — гасит Лиза насмешливый тон. — Не такое время, чтоб старые ссоры ворошить… Надежда где?
— Пошла в госпиталь за отцом. Забери хлеб, Лиза, нам не нужно, говорю.
— А у меня остается — куда девать? Норму, говорят, урежут, да все равно — моя-то карточка погуще супротив твоей…
С этими словами Лиза притворяет за собой дверь.
Когда Чернышев вышел из дверей госпиталя — старого, прошлого века, темнокирпичного здания в северо-восточном углу Кронштадта, — в глаза ему ударил свет. Хоть и не ярок он был, а после темноватой палаты, где окна закрыты зеленью разросшегося сада, пришлось Василию Ермолаевичу зажмуриться. Голова у него забинтована, поверх повязки нахлобучена кепка. Надя и Речкалов поддерживают его под руки.
Раскрыл глаза Чернышев, вгляделся в недальнюю перспективу Интернациональной улицы с ее серыми и желтыми двухэтажными домами — будто впервые увидел. Ах, снова Кронштадт родимый — прямые линии да ровные коробки домов, глаз радуется после тесноты и кривизны таллинских улиц, а уж тишина какая…
— Я сам, не надо. — Чернышев отводит поддерживающие руки и спускается по ступенькам. — Что ты сказала?
— Ничего не сказала, папа. — Надя встревоженно взглянула на отца.
Ни разу в жизни не видела она отца больным, ее пугает его забинтованная голова и то, что он стал хуже слышать.
— Ага… А мне-то показалось… В ушах будто вата набита, будто звон такой… слабенький… А ведь я тебе, дочка, шелковые чулки из Таллина вез.
Надя живо представила себе: шелковые чулки! Видела она такие на местных модницах — тонюсенькие, чуть темнее телесного цвета, и уж так красиво облегают ноги…
— Бог с ними, папа. Главное, что ты живой.
— Живой, точно! — засмеялся Чернышев. — А, Речкалов? Уж как он старался нас погубить, бомбы сыпал, минами рвал, а мы с тобой — вот они! А?
— Верно, Ермолаич, — кивает Речкалов. — Живые мы.
Он уже рассказал, что там было на «Луге» после того, как Чернышева взрывом выбросило за борт. Не сразу потонул пароход. Команда пыталась остановить воду, хлещущую через огромную пробоину в носу. Многие, которые с легкими ранениями, стали бросаться за борт. Между прочим, ефрейтор Бычков — помнишь? — тоже и его, Речкалова, стал тянуть, давай, мол, сиганем, а то потонем с коробкой, не хочу рыб кормить… А тот доктор, очкарик, — ох и силен оказался! Через рупор все кричал, чтоб никакой паники и что подмога будет непременно. И верно, подошел вскорости другой пароход, как называется — он, Речкалов, не запомнил, латышское вроде имя, и начали с борта на борт раненых переводить-переносить. Он, Речкалов, тоже таскал носилки на пару с Бычковым. Часа два таскали. Ну, и сами потом на этот пароход перешли. А «Луга» к утру затонула.
— Дай-ка табачку, — сказал Чернышев. — Раз живые, значит, закурим.
Из речкаловской жестяной коробки насыпал махорки, свернул толстою цигарку — и тут увидел двух командиров, подошедших к подъезду приемного покоя.