Он потрепал Надю по плечу и вошел в подъезд. Поднимаясь по скрипучей лестнице, продолжал:
— Хороший человек Речкалов. Тридцати еще нет, а уже лучший в цеху бригадир. Срочную на эсминцах отслужил. Самостоятельный. Что? — взглянул на дочь, идущую следом.
— Я ничего не сказала, папа.
— Ага, а мне послышалось… Крепкий мужик, говорю, и спокойный. Между прочим, большое имеет к тебе уважение.
Они вошли в квартиру.
Заслышав шаги в коридоре, Александра Ивановна Чернышева, уже прибравшаяся и сменившая халат на темно-зеленое платье, направилась к патефону, что стоял на комоде. Только Чернышев через порог, как из-под патефонной иглы понеслось: «Для нашей Челиты все двери открыты, хоть лет ей неполных семнадцать, но должен я здесь признаться, ее как огня боятся…»
— Здравствуй, Саша, здравствуй, голуба моя! — Чернышев обнимает жену. — Ну, как ты тут?
— Что обо мне спрашивать, Вася? — Она осторожно дотрагивается до его повязки на голове. — Болит?
— Теперь уж ничего. — Чернышев снимает и вешает на спинку стула пиджак. Помягчевшим взглядом обводит стены с выцветшими желтыми обоями. — Что уж теперь… Добрался до дома, значит, порядочек на Балтике.
«И утром и ночью поет и хохочет, веселье горит в ней как пламя, — рвется задорный голос Шульженко. — И шутит она над нами…»
Резким взмахом руки Надя снимает мембрану с пластинки. Захлебнулась «Челита».
— Ты что? — взглядывает на Надю мать.
Та, не ответив, кинулась в свой закуток — угол, отгороженный от общей комнаты. Тут умещаются кровать под белым покрывалом да столик со стулом. На подоконнике — горшки с цветами.
Теперь, когда умолк патефон, особенно слышны мощные удары тяжелых орудий. В окнах дрожат и мелко вызванивают стекла. Александра Ивановна взялась было за мембрану, чтоб снова пустить «Челиту» — много уже лет было у них так заведено: встречать мужа музыкой, — но передумала.
Они сели рядом на диван. Чернышев положил руку на колено жены, сказал:
— Такие вот дела, Саша… Когда вокруг парохода бомбы стали падать, я подумал: как же так? Неужели я лягу тут на холодное дно, — а как же там мои без меня? И вот — живой… Надюша как тут?
— Да что ж спрашивать, Вася, тоже очень за тебя переживала. А теперь, я думаю, за Виктора.
— За какого Виктора?
— Ну, длинный этот, с «Марата». За Надей, не помнишь разве, зашел однажды, в кино они ходили, в «Максимку».
— A, старшина этот… Ну да, как же не помнить… — Помолчал Чернышев, вздохнул: — Дела-а… Ну ничего, ничего. Главное, все вместе мы снова. Порядок на Балтике.
Надя, отодвинув цветы, сидит в своей загородке на широком подоконнике и смотрит на плывущие облака, на бледно-голубое небо, наполненное громом войны. Ей, конечно, и раньше доводилось слышать пушечные удары — в Кронштадте учебными стрельбами кораблей и фортов никого не удивишь. Но эти-то стрельбы не учебные. Невозможно было представить, что где-то совсем близко, за Ораниенбаумом, катят немцы в своих танках. Почему-то виделась Наде именно такая картина: длинная колонна танков катит по ровному, без единого деревца, полю, и из каждого танка торчит голова в каске с рогами. Лиц не видно, только оскаленные рты. Но что колонна эта докатилась почти до Кронштадта, Надя никак не могла себе представить.
Историк Валерий Федорович объяснял на своих уроках, что Гитлер забивает немцам головы, будто они — высшая раса, а все остальные народы ниже их и поэтому должны покориться и служить расе господ. Когда с Германией заключили пакт, Валерий Федорович этой темы перестал касаться. Но Надя помнила, как однажды на чей-то вопрос он резко ответил, прямо-таки выкрикнул: «Ну и что, если пакт? Пакт не означает, что мы должны полюбить фашистов!»
В Валерия Федоровича, молодого, красивого, были влюблены все девчонки в старших классах. Наде он тоже нравился. Очень хотелось, отвечая ему урок, произвести хорошее впечатление. Надя бегала в библиотеку, читала дополнительную литературу, чтобы удивить Валерия Федоровича осведомленностью, чтоб видел он, что перед ним толковая девочка… девушка…
Потом детскую влюбленность в молодого историка вытеснил Непряхин Виктор.
Это было совсем недавно, в конце мая, накануне выпускных экзаменов. Весна будто накрыла город облаком свежести. Цвела сирень. Белыми ночами улицы и гавани наполнялись сказочным жемчужным светом, таинственно темнела стоячая вода в каналах, византийский купол Морского собора всплывал над Якорной площадью и парил, невесомый, до утра.