Выбрать главу

Скотцко от имени ЦРУ повинился тогда передо мной еще и в том, что в США вышла книга их бывшего сотрудника Дэвида Мартина, в которой раскрывался крайне важный для меня эпизод из деятельности американских спецслужб. В нем рассказывалось, что в 1961 году с предложением своих услуг в ФБР обратились сотрудник КГБ и сотрудник ГРУ, работавшие в Нью-Йорке под крышей Постоянного представительства СССР при ООН, которых окрестили Скочем и Бурбоном. В связи с этим Вольдемар стал успокаивать меня, говоря, что под сотрудником ГРУ имелся в виду не я, а техник резидентуры Чернов. Этот эпизод, конечно, не может не порождать некоторое беспокойство. Но даже при учете знания об этой публикации невозможно идентифицировать личности Скоча и Бурбона, о которых шла речь в книге.

Чем же тогда были вызваны мой отвод от продолжения командировки в Индию, последующее отстранение от оперативной работы, перевод на участок, не связанный с секретами, а затем и увольнение в запас якобы по состоянию здоровья? Причем все было сделано столь стремительно, что даже несведущему человеку стало бы понятно: такие меры неслучайны и никак не связаны с состоянием здоровья. О многом говорят и такие факты, как легендированная обоснованность таможенного досмотра прибывшего из Дели багажа с моими личными вещами, бытовой техникой и домашней утварью. Уже находясь в Москве, я стал периодически выявлять наружное наблюдение, так называемый “хвост”. По сколу кафельной плитки в своей квартире я обнаружил внедренную технику слухового контроля. К тому же отчетливо бросались в глаза изменения в отношении ко мне многих офицеров ГРУ, которые старались избегать встреч и контактов со мной и вели себя при этом неестественно сдержанно, чувствовалась их внутренняя скованность. Лишь генерал Хоменко при встрече в коридоре “аквариума” буквально предупредил о возникших у руководства ГРУ подозрениях в мой адрес о сотрудничестве с американской разведкой.

А чтобы проверить подозрения, меня выдернули под надуманным предлогом в Москву. Так что же все-таки явилось основой этих подозрений? Во всяком случае, не то, о чем я был предупрежден Вольдемаром. Если этого не было, значит, было что-то другое, за что могла зацепиться контрразведка КГБ. Но что она могла там выяснить?.. Какие у нее могут быть доказательства о моей причастности к шпионажу? Да никаких! А то, что мне вменяют статью за незаконный ввоз и хранение оружия, это все ерунда. И все же все слишком серьезно… Да и КГБ — это не та организация, чтобы играть в бирюльки. Дальнейшее отрицание всего и вся теперь уже ни к чему хорошему не приведет. То, от чего я ускользал в течение 25 лет, случилось. И, исходя из этого, надо, наверно, в самом общем виде признаться в предательстве, назвать фамилии отдельных официальных лиц из числа иностранцев, с которыми я общался по службе и сообщал о них в отчетах в Центр. Но при этом я не должен давать следователям ни одной зацепки, которую можно было бы проверить и материализовать в вещественное доказательство. Во что бы то ни стало надо перехитрить их и выведать, чем они располагают на меня.»

Поляков метался в поисках выбора линии поведения на предстоящих допросах, но, объективно оценивая сложившееся положение, прекрасно понимал, что шансов на реабилитацию у него уже нет. К тому времени он настолько устал от двойной жизни, был настолько измотан морально и физически, что еще до ареста стал терять былую уверенность в благополучном исходе своего сотрудничества с американцами. Хотя и в самом начале, когда решился пойти к американцам на вербовку, он не обманывался относительно того, что его ожидает впереди в случае разоблачения. В том, что в качестве меры наказания за предательство будет смертная казнь, он не сомневался и внутренне был готов к этому. Мысль о смерти не возбуждала у него страха, а вызывала только брезгливое чувство.