Белая кожа — как полупрозрачный фарфор. В точности такая, какую я представлял в самых безумных мечтах. Черные глаза и длинные темные волосы под ослепительно белой шалью из тончайшего кружева. Она стройна и изящна. Я в жизни не видел такой совершенной и ладной фигуры. На ней шикарное белое платье в обтяжку. То ли свадебное одеяние, то ли вечерний наряд для какого-нибудь жутко аристократического коктейля. Белые туфли на высоченных шпильках, дюймов на пять, если вообще не на семь. Длинные стройные ноги самые что ни на есть сексуальные ножки — скрещены в лодыжках и от этого кажутся еще сексуальнее. Если такое вообще возможно. Грациозная рука с длинными тонкими пальцами выплывает из сумрака и прикасается к моей руке, когда я подхожу и встаю рядом с ней.
— Привет, — говорит она, и я вдруг понимаю, что люблю эту женщину. Люблю безумно и страстно. Всепоглощающей жгучей любовью, которая ошеломляет и сводит с ума. Я не могу ничего говорить. Я лишь повторяю это идиотское «ничего себе» и выдыхаю воздух. Только теперь до меня доходит, что я не дышал с того самого мига, как увидел ее в первый раз.
Момент наивысшего драматического напряжения. Во всей этой сцене действительно было что-то театральное. Освещение в комнате было явно продумано. Мягкий рассеянный свет падает так, чтобы выгодно подчеркнуть все ее достоинства, но в то же время она остается в тени, что придает ей некую вкрадчивую загадочность. Принцесса на грани света и тьмы, она привлекает меня к себе и шепчет с неистовой страстью:
— Я хочу тебя поцеловать. Я так долго этого ждала.
Ее голос, исполненный смелой и откровенной чувственности, обдает меня жаром. Она припадает губами к моим губам. Как робкий подросток, я закрываю глаза и целую эту невозможную красоту, и мне кажется, что мое сердце сейчас разорвется. Время замирает, и окружающий мир отступает куда-то вдаль.
Легкая проворная рука из тончайшего фарфора находит молнию у меня на брюках. Она сжимает мой мужской агрегат в своих тонких пальцах, она наклоняется вперед, и в это мгновение шаль соскальзывает, и я в первый раз вижу ее лицо целиком.
Лицо как кошмарная маска. Лишь половина лица. Вторая половина уродливый череп… отчаянный липкий кошмар, когда ты просыпаешься с криком в холодном поту. Сморщенная резиновая маска… изжеванный череп… крик, рвущий горло… измятая кожа, туго натянутая на кость… оскал волка-оборотня… кровь израненного гладиатора… подыхающая река, огненный ад… резиновая оболочка, растянутая на пределе разрыва… страшно и отвратительно… Боже Правый… прости меня, маленькая… запредельное нечеловеческое безобразие, сырое кровоточащее мясо… Отче наш, иже еси на небеси… череп, кожа натянутая на кость… Иисус Милосердный… все хорошо, моя сладкая, правда, все будет хорошо, расскажи папочке, что случилось, и пугающая маска черепа, и половина женского лица улыбается мне, как, наверное, улыбалась и та — другая — половина, и шепчет эти обжигающие, ледяные слова, от которых так невыносимо больно, слова, которые так не подходят для этого голоса, сотканного из мерцающего бархата ночи, голоса, созданного, чтобы шептать слова любви, мягкой чувственности и красоты. И исступленного вожделения, от которого твой инструмент затвердевает в мгновение ока.
— Я обгорела в пожаре, — говорит она. Да, я сам это вижу. И где, интересно, моя бесшабашная смелость и пофигизм?! Я пячусь назад, мелко-мелко перебирая ногами, как идиот. Я отворачиваюсь. Я хочу кричать. Я хочу бежать прочь.
Я не знаю, что она говорит. Может быть, «не уходи». Или «давай выпьем кофе». Или рассказывает о том, сколько раз ей пересаживали кожу, пока врачи не сотворили эту растянутую резиновую нашлепку на половину лица, пока они не разукрасили эту кошмарную половину алыми сморщенными рубцами, пока она не превратилась в крик обезображенной плоти на белой кости.
Или, быть может, она говорит: «Мне еще повезло, что я вообще осталась жива». Но я ухожу… моя маленькая, прости, мне безумно жаль, но я все-таки УХОЖУ. Знаешь, я этого просто не вынесу. Не могу. И, быть может, она говорит, что у нее все такое на левой стороне… или на правой… и не хотелось бы мне «ПОСМОТРЕТЬ САМОМУ, ТРУС ПРОКЛЯТЫЙ, ДЕРЬМО ЦЫПЛЯЧЬЕ!».
Ее голос хлещет меня как хлыст, пока я бегу до машины.
— Вернись, сукин сын! — кричит она из домофона. — ВЕРНИСЬ, И Я ПОКАЖУ ТЕБЕ ВСЕ, ЖАЛКИЙ ТЫ ЧЛЕНОСОС.
Горькие, едкие слова обжигают меня.
— СЛАВНУЮ ШУТКУ СЫГРАЛА НАД НАМИ СУДЬБА! — кричит она со своего трона. Потому что она меня тоже видела.
Вот так я и расстаюсь с ней — в ее неземной благодати, дарованной безжалостным Богом, чьи деяния неоспоримы. Я еду домой, чтобы молиться за нас обоих. За себя и за Владычицу нашу. Пречистую Деву Патрицию.
Лиза Татл
Термитник
Дом был похож на старый, потрепанный штормами корабль, выброшенный на берег моря и нашедший последнее пристанище в зарослях сорной травы. Когда Эллен увидела эту старую развалюху, сердце у нее упало.
— Этот, что ли? — спросил таксист, с сомнением косясь на дом и останавливая машину.
— Кажется, этот, — сказала Эллен без особой уверенности. Как могла ее тетя — или вообще кто-нибудь — жить в таком доме?
Дом, построенный из дерева, стоял на цементных блоках, поднимавших его на три-четыре фута над землей. Казалось, что наибольший ущерб нанесли ему не столько морские приливы, сколько ветер и время. Доски, покрытые, словно струпьями, пятнами старой серой краски, покоробились от непогоды и начали крошиться. Окна без занавесок походили на пустые глазницы, а ставень в одном месте свисал, грозя отвалиться в любую минуту. Между досками обвисшего балкона на втором этаже зияли щели.
— Я вас подожду, — сказал шофер, останавливаясь в конце заросшего травой подъездного пути. — На случай, если там нет никого.
— Спасибо, — сказала Эллен, выбираясь с заднего сиденья и волоча за собой чемодан. Она протянула шоферу деньги и взглянула на дом. Никаких признаков жизни. У нее вырвался невольный вздох. — Не уезжайте, пожалуйста, пока не увидите, что мне открыли, — попросила она шофера.
С трудом пробираясь через ямы и выбоины цементной дорожки, ведущей к входной двери, Эллен вдруг остановилась, вздрогнув: кажется, за домом что-то мелькнуло. Она напряженно всматривалась в темноту. Кто там? Собака? Играющий ребенок? Что-то большое, темное, стремительное — сейчас оно ушло или прячется. За спиной слышался шум включенного мотора, и Эллен заколебалась, не вернуться ли назад. Назад к Дэнни. Назад ко всем проблемам. Назад к его лжи и обещаниям.
Она двинулась вперед, поднялась на крыльцо и резко стукнула два раза по покоробленной серой двери.
Ей открыла очень старая женщина, худая как палка и явно страдающая от какой-то болезни. Они уставились друг на друга.
— Тетушка Мэй?
В глазах старухи мелькнуло узнавание, она слабо кивнула:
— Ах, Эллен, это ты!
Если это действительно ее тетя, то когда же она успела так состариться?
— Заходи, дорогая. — Старуха сделала приглашающий жест высохшей, похожей на клешню рукой. Тут налетел ветер, дом заскрипел, и на мгновение Эллен показалось, что крыльцо сейчас рухнет у нее под ногами. Она неуверенно ступила в дом. Старуха — «тетя», напомнила она себе, — закрыла за ней дверь.
— Неужели вы живете здесь одна? — начала Эллен. — Если бы я знала если бы папа знал, — мы бы…
— Если бы я нуждалась в помощи, я бы попросила о ней, — сказала тетя Мэй с резкостью, сразу напомнившей Эллен отца.
— Но этот дом, — сказала Эллен, — он слишком велик для одного человека. Он выглядит так, как будто может обрушиться в любую минуту. Вдруг что-нибудь случится с вами здесь, когда вы совсем одна…
Старуха засмеялась — будто зашуршала бумага.
— Чепуха. Этот дом еще меня переживет. Да и вид у него обманчив. Посмотри — здесь очень уютно.
Эллен окинула взглядом холл. Большая комната с высоким потолком, медной люстрой и пышным восточным ковром. Стены окрашены в кремовый цвет; широкая лестница, ведущая наверх, отнюдь не казалась готовой рухнуть.