Ольга Алексеевна рухнула на гроб и зарыдала, прижимаясь к ледяному металлу всем телом…
— Приидите, последнее целование дадим, братие, умершему, благодаряще Бога…
Осенний ветер рвал и трепал одеяние юного священника, читающего последнюю молитву над гробом — уже не цинковым безликим ящиком, а вполне пристойной домовиной, присущей тому обществу, которому принадлежал при жизни покойный: черное полированное дерево, строгие серебряные украшения по углам… Казалось, что над его хрупкой фигурой реют мятежные черные крылья, а молитвенник с рвущимися на волю страницами слуга Божий был вынужден держать обеими руками.
Погода с утра не задалась: то начинался снег, колючий и сухой, как мелкие хлебные крошки, то проглядывало солнце, чтобы, ужаснувшись, закутаться в тяжелые серые тучи, пылящие снежной крупой, как пожилой чиновник — перхотью.
Проводить Иннокентия Порфирьевича в последний путь пришло множество людей, но Александр чувствовал себя в густой толпе так одиноко, словно вокруг расстилалась выжженная свирепым горным солнцем Логарская степь. В своей серой армейской шинели он казался белой вороной среди солидных, одетых по последней моде мужчин и закутанных в меха и бархат (упаси Господи — исключительно строгих траурных тонов!) дам. Ольга Алексеевна как могла старалась помочь, но теперь, увы, ей было не до него…
Вдову поддерживал под локоть высокий полный молодой человек с очень знакомым лицом.
«Это же сын Иннокентия Порфирьевича! — вдруг понял Саша. — А та молодая дама, — с кружевным платочком в руке? Его жена? Нет, рядом с ней другой мужчина… Дочь?»
Полковник Седых никогда не рассказывал ему о своих детях…
«Его дети старше меня, — никак не укладывалось в мозгу. — Но он же был мне другом! Или не был? Может быть, это просто опека старшего над младшим…»
Видимо, процедура подходила к концу — молодой человек никогда не был на похоронах такого калибра. Люди — так и хотелось назвать их «гостями» — поочередно подходили к гробу, прикасались к крышке, которую так и не подняли, а затем сразу переходили к безутешной вдове. Все это — спокойно, деловито, не забывая придерживать цилиндры и котелки, шляпки и вуали, которые так и норовил сорвать беснующийся декабрьский ветер.
«Наверняка половина из них — медики. Привыкли к виду смерти настолько, что она стала для них рутиной…»
Настала и Сашина очередь. Он ждал этого и боялся. Хотелось попрощаться с другом не так сухо, как остальные, но проявление чувств боевым офицером выглядело бы нелепым, и он, как и все, прикоснулся к гладкому ледяному дереву подушечками пальцев, мимолетно ощутив, как оно словно бы на мгновение потеплело. Будто Иннокентий Порфирьевич дарил ему последнее рукопожатие…
Наверное, гроб был установлен на каком-то механическом приспособлении — кладбище, где предстояло упокоиться полковнику, принадлежало к числу лучших в Первопрестольной, — поэтому его не опускали в зев могилы вручную. Он плавно поплыл вниз, будто океанский лайнер, отходящий от причала… Несколько секунд — и вот он уже скрылся из глаз, и лишь слышен стук глиняных комьев, которые, по традиции, бросали в могилу прощающиеся, прежде чем за дело возьмутся профессионалы лопаты.
Охряный комок, отправившийся следом за остальными, был ледяным, просто обжигал ладонь, но Саша не чувствовал холода.
В сердце зияла пустота…
17
Саша сошел на перрон Николаевского вокзала и огляделся.
Санкт-Петербург встретил его обычной вокзальной суетой. Бежали куда-то, сталкиваясь плечами, многочисленными баулами и переругиваясь, пассажиры и носильщики, шныряли в толпе подозрительные личности, ледоколами раздвигали людское скопление важные городовые в алых фуражках и блестящих от дождя форменных плащах… Столица жила, не обращая внимания на крошечную деталь — одну из многочисленных шестеренок ее гигантского механизма, соскочившую с оси и теперь беспомощно болтающуюся в мешанине точно таких же, исправно вращающихся каждая в свою сторону со строго заданной скоростью. Колеблющуюся в неустойчивом равновесии, прежде чем окончательно упасть на самое дно, чтобы затихнуть там, в завалах ржавой коросты и сотен товарок-неудачниц, сбившихся с ритма раньше.
Невыносимо было трястись в поезде восемь часов, но он физически не смог вернуться в нутро летающего морга, который, как ему казалось, пропах мертвечиной насквозь. И не было никакой разницы, что это был совсем не тот «Пересвет», который доставил свой скорбный груз в Ашгабат. И даже не тот его близнец, что донес двух пассажиров — живого и мертвого, затерявшихся среди тонн груза, до Москвы. Александру и пассажирский самолет казался сейчас ладьей Харона, поэтому он предпочел более медленный, но меньше напоминающий о Вечности транспорт.