Сам не зная как, Гальярдо очутился в саду. Он шел по извилистой тропинке, под сенью густых деревьев, в торжественной тишине, казалось исходившей от звезд; сквозь листву багровели, словно врата ада. окна ресторана с мелькавшими на красном фоне тенями, похожими на черных демонов. Какая-то женщина, прижимаясь к матадору, вела его под руку, он подчинялся, даже не глядя на нее, а мысли его были далеко, очень далеко.
Через час они вернулись в ресторан. Его спутница, поправляя растрепавшиеся волосы и враждебно сверкая глазами, о чем-то 580 рассказывала подругам. Те хохотали и, указывая на Гальярдо пренебрежительным жестом, шептались с мужчинами, которые тоже начинали хохотать... О, Испания, страна разочарований, где все оказывается легендой, даже дерзость героев!..
Гальярдо пил все больше и больше. Женщины, которые раньше ссорились из-за него и досаждали ему своими ласками, потеряв к нему всякий интерес, обратились к другим мужчинам. Гитаристы играли едва слышно, склоняясь над инструментами в пьяной дремоте.
Тореро тоже собрался вздремнуть на диване, когда один из друзей предложил подвезти его в своей карете,— ему необходимо вернуться домой раньше, чем графиня, его мать, отправится, как обычно, к заутрене.
Ночной ветер не рассеял опьянения тореро. Выйдя из кареты па углу своей улицы, Гальярдо заплетающимися ногами побрел к дому. Не дойдя до двери, он остановился и, опершись локтями о стену, опустил голову на руки, как бы не в силах вынести тяжесть своих мыслей. Он совершенно позабыл и о своих приятелях, и об ужине в «Эритании», и о накрашенных иностранках, которые сначала охотились за ним, а потом его оскорбляли. Где-то в его сознании, как всегда, сохранялось воспоминание о той, другой, но смутное, едва уловимое. Сейчас его мысли, повинуясь капризам опьянения, целиком обратились к бою быков.
Он был первым матадором в мире! Так утверждали его импресарио и его друзья, и это была правда. Противникам будет что посмотреть, когда он вернется на арену. То, что произошло последний раз, было простой случайностью: судьбе захотелось сыграть с ним злую шутку.
В пьяном угаре ему чудилось, что силы его необъятны, все андалузские и кастильские быки представлялись ему немощными козами, которых ничего не стоит свалить ударом кулака.
То, что случилось в последний раз, не имело значения. «Чепуха»,— как говорит Насиональ. И лучшему певцу случается пустить петуха.
Это изречение, слышанное им из уст почтенных патриархов арены в их неудачные вечера, вдруг вызвало в нем непреодолимое желание запеть, разбудить своим голосом безлюдную, тихую улицу. ' По-прежнему опершись головой на руки, он затянул песню собственного сочинения, не слишком складно восхваляющую его достоинства: «Вот я, Хуанильо Гальярдо... Хра...абрее, чем сам господь бог». И так как больше ничего придумать в свою честь он не мог, то без конца повторял одно и то же хриплым, монотонным голосом, пока в ответ ему не послышался лай разбуженных псов.
В Гальярдо заговорило отцовское наследие — страсть к пению, неизменно просыпавшаяся в сеньоре Хуане-сапожнике во время его еженедельных попоек.
Дверь дома отворилась, и на пороге появился сонный Гарабато, вышедший посмотреть, что за пьяница орет таким знакомым голосом.
— А! Это ты? — пробормотал матадор.— Подожди, сейчас я спою дальше.
И он еще много раз спел незаконченную песню в честь своей доблести, прежде чем наконец решился войти в дом.
Ложиться Гальярдо не хотел. Догадываясь о своем состоянии, он медлил уходить в спальню, где Кармен не спала, поджидая его.
— Иди ложись, Гарабато. У меня тут еще много дел.
Какие это были дела, он и сам не знал, но ему хотелось остаться в кабинете, увешанном его портретами, бантами, сорванными у быков, и афишами, трубившими о его успехах.
Когда зажглось электричество и слуга вышел, Гальярдо, покачиваясь, остановился посреди комнаты и восхищенным взглядом обвел стены, словно впервые попал в этот музей славы.
— Очень хорошо. Просто замечательно,— бормотал он.— Вот этот красивый парень — я. И этот — тоже я. И все они — я. А еще находятся такие, что говорят про меня... Будь они прокляты!
Я первый матадор в мире! Это сказал дон Хосе, и он сказал правду.
Положив на диван шляпу, словно слагая с себя отягчающую чело корону, Гальярдо, пошатнувшись, уперся руками в письменный стол и уставился на огромную бычью голову, украшавшую одну из стен кабинета.
— Оле! Добрый вечер, красавчик! Ты что здесь делаешь?
Му-у! Му-у!
Гальярдо приветствовал чучело мычанием, по-детски передразнивая рев быка на пастбище или на арене. Он не узнавал это чудище, не мог вспомнить, откуда взялась здесь косматая голова с грозными рогами. Но постепенно память его прояснилась.
— А, узнаю тебя, приятель... Помню, как ты извел меня в тот день. Публика свистела, швыряла в меня бутылками, поносила мою бедную мать... А ты, ты был доволен! Ты развлекался! А, негодяй?..
В пьяном тумане ему показалось, будто на лакированных губах и в стеклянных глазах быка заплясала усмешка. Вот изогнулась широкая шея, и рогатая голова кивнула ему в ответ.
До сих пор матадор был весел и добродушен, но при воспоминании о проклятом дне в нем вспыхнул пьяный гнев! И эта гадина еще смеется! А ведь именно такие коварные, лукавые, извращенные быки, которые издеваются над матадором, виноваты в том, что честный человек подвергается насмешкам и оскорблениям.
О, как Гальярдо их ненавидел! С какой ненавистью смотрел он в стеклянные глаза этой рогатой скотины!..
— Так ты еще смеешься, сукин сын? Будь ты проклят, зубоскал! Будь проклята корова, породившая тебя, и мошенник хозяин, вскормивший тебя на своем пастбище! Пусть он в тюрьме сгниет...
Так ты еще смеешься? Ты еще рожи строишь?
Не помня себя от ярости, Гальярдо навалился грудью на стол п ощупью открыл ящик. Выпрямившись, он протянул руку к рогатой голове.
Грянули два револьверных выстрела.
Стеклянный глаз разлетелся вдребезги, на лбу быка осталась круглая черная дыра, окруженная паленой шерстью.
В разгар весны наступило внезапное похолодание — нередкое явление для Мадрида с его непостоянным климатом и резкими скачками температуры.
Было холодно. Потоки ливня низвергались с серого неба, а порой падали даже хлопья снега. Озябшие жители столицы спешили открыть шкафы и сундуки, чтобы снова закутаться в теплые плащи и пальто. Намокнув от дождя, потемнели и обвисли поля белых весенних шляп.
Вот уже две недели, как прекратились корриды в цирке. Назначенный на воскресенье бой быков был отложен до первого погожего дня в будни следующей недели. Импресарио, профессионалы и любители, которых вынужденное безделье приводило в отчаяние, всматривались в небо с тревогой земледельца, дрожащего за свой урожай. Голубой просвет среди туч или звезды, выглянувшие в полночь, когда последние запоздалые посетители покидают кафе, возвращали им радостное настроение.
— Погода налаживается... Послезавтра коррида.
Но небо снова заволакивалось тучами, точно серым пологом, дождь принимался лить с прежним упорством, и любители коррид негодовали против погоды, которая, казалось, объявила войну национальному празднеству. Проклятая страна! Даже бой быков здесь невозможно устроить.
Гальярдо был обречен две недели слоняться без дела. Квадрилья сетовала. В любом другом городе Испании она примирилась бы с такой проволочкой. Повсюду, кроме Мадрида, гостиницу, по издавна установившейся традиции, оплачивал матадор. Предполагалось, что у каждого тореро имеется свой дом в столице или ее 583 окрестностях. На самом же деле пеонам n пикадорам приходилось в Мадриде туго: они ютились в меблированных комнатушках у вдовы какого-нибудь бандерильеро, урезая себя решительно во всем, даже в куренье, и не смея переступить порог кафе. Каждый из них, одержимый скупостью человека, который за горсть дуро ставит на карту свою жизнь, думал только о семье. Ладно, успеют наверстать потерянное после первых же двух коррид.
Гальярдо, занимавший комфортабельный номер в гостинице, тоже был не в духе, только причиной его досады была не дурная погода, а злая судьба.