Стремительной, бушующей лавиной промчалось и скрылось из виду стадо. Одно мгновение — и все кончилось. Толпа, не удовлетворенная кратким зрелищем после долгого ожидания, покинула свои убежища, и любители сильных ощущений бросились вдогонку за стадом, в надежде увидеть загон быков в коррали.
Подскакав к цирку, всадники отпрянули в стороны, оставив свободный проход животным, устремившимся с разбега вслед за вожаками в «рукав» — узкий переулок, огороженный заборами, ведущий прямо в коррали.
Любители-загонщики радовались благополучному завершению трудного дела. Стадо было доставлено под «надежным укрытием», ни один бык не отстал, а ведь иначе верховым и пешим пришлось бы немало потрудиться. Все животные были хорошей породы — лучшие питомцы скотоводческой фермы маркиза. Завтра, если только матадоры не струсят, если у них хватит совести, предстоит захватывающее зрелище. В надежде на удачный праздник верховые и пешие загонщики разошлись по домам. Час спустя все опустело близ цирка и темных корралей, где свирепые животные мирно улеглись, чтобы вкусить свой последний сон.
На следующее утро Хуан Гальярдо поднялся рано. Он плохо спал, его замучили ночные кошмары.
Не желает он выступать на арене Севильи! В других городах он живет холостяком, забывая на время о семье, в номере незнакомой гостиницы, ничего не говорящей его сердцу, ни о чем не напоминающей. Но одеваться для арены в собственной спальне, натыкаться на столы и кресла, ежеминутно напоминающие ему о Кармен; выходить навстречу опасности из этого дома, который он сам выстроил, из комнат, где протекает его мирная семейная жизнь,— все это лишает Гальярдо мужества и вселяет невольный страх, точно ему предстоит впервые идти на бой с быком. И наконец, он побаивается своих земляков, от которых ему некуда деваться и чьим мнением он дорожит больше, чем успехом во всей остальной Испании. Как невыносимо, одевшись с помощью Гарабато в блестящий наряд, спуститься в притихшее патио! Малыши племянники робко жмутся к нему и, словно завороженные, молча и несмело трогают пальчиками сверкающие украшения тореро; усатая сестра скорбно целует Хуана, точно прощаясь с ним навеки; мать прячется в самой дальней комнате — нет, она не выйдет к сыну, ей нездоровится. Бледная, стиснув посиневшие губы и часто моргая, чтобы удержать слезы, Кармен силится сохранить спокойствие; но стоит ему переступить порог прихожей, как она быстро подносит к глазам платок, и все ее тело содрогается от тяжких вздохов и горестных рыданий без слез; со всех сторон к ней подбегают женщины, чтобы поддержать ее, иначе она вот-вот грохнется наземь.
Тут сам Роже де Флор, о котором любит вспоминать зять, потеряет мужество.
— Проклятие! — восклицает Гальярдо.— Да ни за какие деньги в мире не согласился бы я выступать в Севилье, если б не желание угодить землякам и заткнуть рот бессовестным лгунам, распространяющим слухи, будто я боюсь выйти на арену в родном городе!
Поднявшись утром с постели, эспада с папиросой в зубах отправился бродить по дому, время от времени потягиваясь, чтобы проверить, сохраняют ли его мускулистые руки прежнюю гибкость. Зайдя на кухню выпить стакан касальского вина, он увидел сенью Ангустиас, которая, несмотря на свои годы и тучность, хлопотала у плиты, с материнской заботливостью присматривая за служанками и отдавая распоряжения, чтобы все в доме шло гладко.
Гальярдо заглянул в патио, где было светло и веяло свежестью.
В утренней тишине щебетали птицы в золоченых клетках. С неба лился на мраморные плиты поток солнечных лучей, золотыми треугольниками сверкая на зеленых листьях, обрамляющих фонтан, и озаряя подернутую рябью воду бассейна, где, широко открывая круглые рты, сновали золотые рыбки.
Распластавшись подле ведра с водой, женщина в черном платье терла тряпкой пол, и яркие краски мраморных плит, казалось, воскресали, обрызганные свежестью. Женщина подняла голову.
— Доброе утро, сеньор Хуан,— сказала она просто и дружелюбно, как обращаются люди из народа к своему любимцу, и с восхищением уставилась на него своим единственным глазом; другой глаз терялся под сетью морщин, сходившихся полукругом в глубокой черной впадине.
Молча отпрянув, Хуан кинулся назад в кухню и громко позвал мать.
— Послушайте, мама, откуда взялась эти кривая, что моет пол в патио? Кто она?
— Одна бедная женщина, сынок. Наша помощница заболела, и я позвала эту несчастную. У нее куча детей.
Тореро был взволнован, взгляд его выражал тревогу и страх.
Проклятие! Коррида в Севилье, и вот первый человек, попавшийся ему сегодня навстречу,— одноглазая женщина! Право, только с ним случаются подобные вещи. Хуже этой приметы и нарочно не выдумаешь. Уж не желают ли в доме его смерти?
Напуганная мрачными предчувствиями сына и этой неожиданной вспышкой гнева, мать попыталась оправдаться. Могло ли ей прийти в голову? Ведь бедной женщине необходимо заработать хоть песету в день для своих малышей. Мы должны благодарить милостивого бога, что он нас спас от подобной нищеты.
Мало-помалу Гальярдо успокоился: воспоминания о прежних лишениях пробудили в нем сострадание к бедной женщине. Ладно, пускай одноглазая остается, и да будет во всем воля божья.
Пятясь, чтобы не встретиться взглядом с одноглазой, приносившей, как говорят, несчастье, матадор миновал патио и заперся в своем кабинете, прилегавшем к прихожей.
На белых стенах кабинета, до высоты человеческого роста облицованных арабскими изразцами, висели яркие шелковые полотнища, извещавшие о бое быков. Адреса, поднесенные матадору от имени влиятельных благотворительных обществ, напоминали о корридах, где Гальярдо выступал бесплатно в пользу бедных.
Бесчисленные фотографии эспады — стоя, сидя, с плащом или со шпагой в руках, готового нанести сокрушительный удар быку, свидетельствовали о том, с каким вниманием относились газеты к великому человеку, воспроизводя его во всех видах и позах. Над дверью висел портрет Кармен в белой мантилье, оттенявшей ее темные глаза, с алыми гвоздиками в темных волосах. На другой стене кабинета, вверху, над креслом, стоявшим перед письменным столом, обращала на себя внимание огромная голова черного быка со стеклянными глазами, с блестящими, покрытыми лаком ноздрями, белым пятном на лбу и чудовищными рогами: цвета слоновой кости у основания, они постепенно темнели, переходя в иссиня-черные заостренные концы. Пикадор Потахе, созерцая могучие рога животного, разражался всякий раз поэтической тирадой: право, они были так велики и так широко расставлены, что усядься дрозд на одном острие, его песня ни за что не долетит до другого.
Гальярдо сел за письменный стол, заставленный дорогими бронзовыми безделушками; на столе не было видно ни клочка бумаги, зато лежал основательный, накопившийся за несколько дней слой пыли; не было даже признаков чернил в громадной чернильнице с двумя бронзовыми конями; ручки, законченные прекрасными собачьими головами, были без перьев. Великому человеку не приходилось писать. Заключение контрактов и оформление прочих деловых бумаг лежало исключительно на доне Хосе, а тореро лишь ставил свою подпись, медленно и старательно выводя буквы за столиком клуба на улице Сьерпес.
В углу стоял дубовый книжный шкаф; его стеклянные дверцы никогда не открывались, но через них можно было различить ряды внушительных, объемистых томов, сверкающих новыми корешками.
Когда дон Хосе стал именовать своего подопечного матадором-аристократом, Гальярдо почувствовал потребность оправдать эту честь и заняться своим образованием. Он не хотел, чтобы новые, влиятельные друзья смеялись над его невежеством, в котором можно упрекнуть всех его товарищей по ремеслу. И вот однажды Гальярдо с решительным видом вошел в книжный магазин.
— Пришлите мне книг на три тысячи песет.
Владелец магазина, словно не понимая, с недоумением взглянул на покупателя.
— Понимаете, книг...— настойчиво повторил тореро.— Побольше размером и желательно с золотым тиснением на переплете.
Гальярдо гордился своим библиотечным шкафом. Когда в клубе говорили о чем-нибудь недоступном его пониманию, он хитро улыбался, думая про себя:
«Об этом наверняка написано в одной из книжек, что стоят у меня в шкафу».