Выбрать главу

Софья необычайно сильно потела — темные круги образовались на спине и вокруг подмышек. Зелеными ручейками стекала по ней старушечья грязь. Кричала из старых часов кукушка.

***

Когда все закончилось, Софья привела Гортова в свою комнатку. Это было маленькое, девическое местечко — глядели с письменного стола плюшевые слоны и львы, и цокали язычком часы в форме сердца. Глаза у львов были хотя пластмассовые, но злые.

Они сели в кровати. Налившись фиалковым цветом, Софья застенчиво мяла в руках сухую тряпку. Гортову захотелось, чтобы хоть что-нибудь произошло, но ничего не происходило. Даже молчала старушка. Гортов слышал хруст тряпки.

— А вы здесь живете, — сказал Гортов.

— Да, — подтвердила Софья.

На столе Гортов заметил тетрадку в цветочек с надписью «Стихотворения».

— Ваше? — спросил Гортов.

— Мое, — ответила Софья, сменив фиалковый на пунцовый.

— Вы пишете стихи?

— Да, — едва выдохнула, и мягким светом зажглись ее голубые глазки.

— Можно почитать?

— Нет, — и вспыхнули еще ярче, но тут же потухли, словно перегорели.

«Какая у нее все-таки крепкая, мужиковатая шея», — подумал Гортов. – «И плечи. Плечи чересчур велики. Ну что же ты, Софья, оживи хоть чуть-чуть!».

Гортов качнулся в ее сторону и неожиданно поцеловал. Поцеловал не глядя, куда-то в квадрат лица, где предполагалось, что были губы. Чувство было такое, будто целуешь обивку мебели, но хотелось еще, еще… навалиться, схватить за волосы и влезть под платье.

Снова поцеловал, и Софья уже отстранилась. Гортов подвинулся следом за ней. Они прижались друг к другу бедрами. Гортов погладил тыльной стороной руки ее шею и проворно скользнул вниз. Софья схватила его за палец — руки у нее были старушкины — цепкие. Сказала негромко, но твердо: «Нет».

«Не очень-то и хотелось», — подумал Гортов с досадой и резко встал, не стесняясь своего наглядного возбуждения.

«До свидания», — сказал Гортов. «До свидания», — сказала Софья. «До свидания», — сладострастно сказала старушка, хотя пару секунд назад из ее комнаты звучал храп.

***

Потянулись рабочие дни, полные вроде необременительных, но нервных, однообразных дел. Нужно было обзванивать и созывать людей на внеочередной съезд. Нужно было готовить документацию к предстоявшему вскоре митингу. Порошин расхаживал по кабинету, скучая, и рассказывал истории про знакомых попов. Одна история была про настоятеля, освящавшего коттеджи бандитов, другая — про епископа, совращавшего прихожанок. Третья — про попа, с украденными пожертвованиями сбежавшего в Грецию. Ближе к концу рабочего дня Порошина тянуло на философские обобщения, и он рассуждал о религии в целом, в частности, уверяя, что сила веры обратно пропорциональна интеллектуальному развитию.

В основном же Порошин проводил рабочий день в неподвижном страдании. Часто на него нападал абсолютный волевой паралич. В такие часы он не мог ничего сделать, и даже встать, и даже пошевелить пальцем, и только с тоской глядел как будто внутрь своего тела и пытался разглядеть там свое страдание.

Когда редакция расходилась, он оставался один и, отключив верхний свет, садился писать колонки. Колонки его назывались так: «Россия прикасается к Богу»; «Сорвем черное знамя блуда!»; «Построение нового мирового порядка антихриста как реальность наших дней».

Пьянки происходили в «Руси» регулярно. Вечера, проводимые журналистами в американском баре, а потом в борделе, они называли «кощунственными вечерами». Гортов старался по возможности избегать их.

Но вообще он быстро обживался в «Руси». Ему были по сердцу и этот вечный полумрак, и запахи пыльных статуй, воска, резких дурных духов журналиста Борткова; скрип половиц и сидений, стрекот клавиатур и странных птиц за окном, далекое, призрачное чье-то пение. «Что ж ты фраер сдал назад…», — как-то сумел различить Гортов, а потом было опять неразборчиво.

Над Славянским домом лежала вязкая тишина, удушавшая всякие звуки.

***

Наступил Покров Пресвятой Богородицы, и в Слободе были всенощные бдения. Гортов проспал их, но явился к утру в переполненный храм. Отец Иларион читал проповедь. Прихожане тихо молились, и было много молодых.

Молясь, Гортов смотрел вокруг и грустил, что у него плохо растет борода, — отдельными островками колючей проволоки.

Люди ходили к реке и от реки, торжественные и непьяные.

Посреди улицы стоял юноша в балахоне и читал рэп: «Христос воскрес! Христос воскрес! Ради тебя он нес свой крест! Покайся и верь в Евангелие скорей».

На заднем дворе храма работала воскресная школа. Дети сидели на деревянных скамьях, и молодой поп читал им лекцию.

«Речь в сем случае пойдет о должностном отношении со стороны православного христианина к Отечеству-России, изнемогающему под русоненавистническим игом жидовским. Упомянутые мной не в меру православные наперебой учительствуют, что христианин, дескать, не должен даже и пытаться выйти на брань с богоненавистническим ворогом, дабы отвоевать любезное Отечество. А должен лишь, по их льстивоглаголанному суесловию, "молиться". Как они любят выражаться, "Россию нужно отмаливать". Утверждение, верное по существу, становится ложью, когда противопоставляется война молитве. Но знают ли эти новоявленные ревнители православного благочестия, что такое настоящая молитва? И ведомо ли им, какова должна быть молитва, способная отмолить Россию?».

Поп откашлялся, вращая глазами. Дети сидели притихшие. Уже уходя, Гортов слышал вослед:

«…Молитвенное послание, по слову апостольскому, приравнивается к воинскому. Сие глубоко не случайно. Церковь апостольская есть Церковь воинствующая. Воспомянем и то, что исконное значение слова "аскеза" в античности — военная подготовка. А мы как Христовы воины должны…»

***

Быт Гортова стал обустраиваться. В припадке хозяйственности он купил скатерть и штору, и келья слегка ожила. Недалеко от дома нашелся маленький магазин в деревенском стиле — с желто-голубой вывеской над ним «Суперсельпо». Батоны хлеба лежали рядом с автомобильными шинами. Стояли тумбы брикетов вишневого киселя. Продавщица сразу же полюбила Гортова и давала ему хорошую скидку за, как она это называла, «красивые глазки».

В основном он покупал «здоровую пищу» — помидоры и репу, чеснок, огурцы — огурцы шли в Слободе с большой скидкой. Готовил на общей кухне. Иногда Софья приходила к нему с утра, еще теплая ото сна, и приносила несъеденное старухой-переводчицей — овсяную кашу, орехи, яичницу, фрукты.

Вечером развлечений особых не было, к тому же отключался вай-фай, и Гортов раз за разом листал одни и те же бумаги с церковным инвентарем, или ходил в сторону набережной — глядеть на воду. После заката в Слободе умирала и без того не слишком кипучая жизнь. Все вокруг погружалась во тьму мгновенно — фонарей было мало, многие фонари были разбиты, или к ним еще не подвели электричество.

Соседи предпочитали не выходить из келий, но, при плохой звуковой изоляции (был слышен каждый чих и скрип — как кто-то ставит на плитку чайник или отрывает клок туалетной бумаги), звуки жизнедеятельности доносились редко, только отдельные скучные бытовые звуки — а однажды раздался внезапный и жаркий любовный стон, после чего все звуки надолго стихли. Гортов все сомневался, а был ли он. Всю ночь ворочался и переживал. Было и стыдно, и жарко, и так волнительно, и Гортов больше не мог уснуть.

На пустыре гуляли ветра, и река чернела. В ней не было отражений, только кипучая бездна чавкала, зовя к себе. Иногда, когда Гортов возвращался обратно, подмигивал свет в окне Софьи. Подмигивал будто кокетливо и призывно, но Гортов знал, что в этот час обычно бывали перебои со светом.

Гортов встречал Софью по нескольку раз в день, помимо завтрака, еще когда он возвращался с работы — а она будто специально несла навстречу ему полную утку.

Он искал в Софье зацепку для чувств, но найти ее было трудно. Все же она была совершеннейшая селедка. Всегда молчаливая, накаленно-красная, словно полено, выхваченное из печи. Он наблюдал ее зад, он колыхался, и что-то колыхалось и в Гортове, синхронно с ним, но все это было так смутно, так слабо, что нужно было забраться в самую глубь души, достать гастроскопическим зондом и рассмотреть на свету, что это было за колыхание. По утрам и вечерам Гортов слышал крики и звон, наверное, не смолкавшие и в дневное время. Как-то его разбудил крик: «Тише! Тише! Не разбуди соседей! Дура! Какая дура!» — развязно кричала бабка. А Софья, наверное, молчала, краснела. А что еще?..