«Заварить, что ли, чаю», — подумал Гортов, вставая. «Фашист», — кричал старик отчаянно, словно летел в пропасть. Гортов задернул шторы.
***
Он шел один, спускаясь вниз по расплывшемуся бульвару. Дорога была пустынной, и только навстречу прошла пара — энергичная пожилая женщина, налитая и громкая, широкая грудь и широкий круп, и за ней волочился худой подросток, с пенкой усов на губе, лицо обескровленное — еле ползет, еле живет, еле дышит. Гортов думал о том, как странно, что этот подросток, бессильный, будет все жить и жить, а бабку, кипящую жизнью, лет через пять, а может, даже и завтра, снесет с ног какой-нибудь страшной болезнью.
Впереди шевелились люди, и флаги были видны — алые и георгиевские. Выгибался холодный и влажный проспект, как спина древней рыбины. Скрипели черные небеса, и ветер хлестал по лицу бечевкой.
Подходя, Гортов видел, как активисты начинали выстраиваться в колонны. Колонны становились с большими промежутками между собой, словно остерегаясь друг друга. Гортова чуть пошатывало, и казалось, рыбина взбрыкивает хвостом. Вот сейчас взбрыкнет злее, и все окажутся под мостом, в мертвой стальной речке.
«Трезвость — русская сила» — увидел Гортов первый плакат. Пригляделся: стояли свои. Троица «Руси» — Порошин в зимней ушастой шапке, Спицин, Чеклинин. Северцев стоял в стороне от всех, за кольцом охраны. Гитара и героический взгляд. Хлопали фотовспышки. Гортов стал пробираться к ним — и колонны двинулись. Кто-то переругивался между собой, не поделив места. Злобный юноша-чернорубашечник вытолкал процессию советских веселых пенсионеров с гармониками и баянами, и те молча плелись в конец.
Мимо маршировали зеркальные лысины, пунцовые простуженные носы, жидкие и густые библейские бороды. Кресты, иконы и флаги качались, словно плавали на воде. Дорожные знаки бились над головой как будто стальные птицы.
Взревел ветер, и поломалось древко — плакат с Александром III, могучим бородачом, упал на камни. Почти все плакаты Гортову были знакомы, но были и самодельные. Кто-то нес мокрый тетрадный лист, как разорванную липкую тряпочку. Там была какая-то злая надпись.
«Русские вперед! Русские вперед!» — кричали в разной тональности. Шли старцы, согбенные монахи, мужчины с щетками усов в черных кителях царской охранки.
«Русский порядок на русской земле!» «Слава России!» «Мы русские — с нами Бог!»
Шли веселые девочки с косыми челочками, с хвостиками, в легких осенних курточках. По бокам шли полицейские с псами, спокойно топтавшими лужи, не глядевшими на толпу.
Зевая, мальчик в пуховике нес икону Георгия Победоносца.
В нежно-салатовой белогвардейской форме шли юношеские бритоголовые полки, несли школьные доски с начертанными на них молитвами.
Гортов увидел за оцеплением кучку людей, тоже что-то кричавших, но не принимавших участия в шествии. Гортов услышал женщину: «Поставили храм вместо детской площадки. А где детям гулять!».
«Гуляйте дома!» — крикнули совсем рядом с Гортовым, через одну голову.
— Мрази, — сплюнул на землю мужчина в очках с венчиком волосков вокруг сияющей плеши. Рядом с ним стоял человек, похожий на заболевшего птеродактиля, и негромко читал стихотворение про «век-волкодав, бросающийся на плечи».
— Иуды! Сыра вам земля, а не царствие небесное! — кричала женщина с молящимися глазами.
— Вон, смотрите, хорошо пошли эти, в полосатых купальниках! — вдруг обрадовался тот, что с плешью, втиснув голову между двух флегматично настроенных полицейских.
Пошли люди в шкурах, с рогатыми шапками, бубнами. Они несли коловрат.
Кто-то из них цыкнул, плюнул в его сторону, обиженно пробормотал: «Дурак».
На сцене уже выступали ораторы. Казак с шашкой в руке кричал неразборчиво, слова уносил ветер. Гортову влепило в лицо одним оторванным предложением: «Когда вражины будут висеть на Красной площади… Вниз головой». И вторым следом: «Тряпкой по морде тем, кто мешает нам жить в нашей стране!»
Гортов заметил, что по краям сцены стояли совсем еще молодые люди, но с уже довольно густыми бородами.
Следом вышел степенный мужчина в спортивном костюме. Он пообещал: «По морде надаем всем!».
Объявили православного прозаика Александра Боголюбова. Прозаик Боголюбов читал стихи:
«Когда вокруг содом, пурим,
И цадики катаются на гоях,
Быть русским — это значит быть святым,
расистом, экстремистом, жидобоем.
Мишенью стать для всех исчадий зла…»
Все стали снимать, и Гортов тоже достал телефон, хотя оттуда, где он стоял, было мало что видно.
Кто-то, Гортов не видел кто, призывал: «Утвердим русскую правду на русской земле! Пойдем и освободим Кремль от засевших жидобольшевиков, как это было четыреста лет назад!». И рядом спросили: «Кто этого дурака позвал?», а потом Северцев снова пел песни.
У самой сцены стояли щуплые подростки, запеленавшие в шарфы лица. Они пробрались к ней сбоку, сдвинув железные ограждения. Когда Северцев стал спускаться, из толпы отделилось самое крохотное из них существо, в желто-синем платке, быстро, пригибаясь к земле, как под обстрелом, побежало к Северцеву — тот смотрел в сторону, ища, кому бы отдать гитару — обычно толпа подростков была с ним, а тут никого не оказалось — в руке появилась бутылка, взмахнула рука, так быстро, что Гортов даже не успел рассмотреть ее, и вот Северцев уже держался обеими руками за лицо, а существо повалили трое.
«Что это, серная кислота?» — спросил кто-то. «Моча», — отозвались. «Сок, это сок», — кричал Чеклинин, торопясь к месту. Гортов отключил съемку и стал пробираться к Северцеву.
Подростка с бутылкой почти не было видно, только стопа трепыхалась. Бутылка прыгала по асфальту, пустая. Спицин склонился к Гортову и проговорил: «Ссаньем облили».
«Это сок!» — крикнул Северцев, издалека и сквозь шум все расслышав. Он вытирал лицо, с виду сухое и чистое. Людское кольцо вокруг сцены росло и сжималось. Журналистов грубо толкали, у кого-то отняли камеру, кто-то упал на землю. Оказавшись невольно внутри кольца, Гортов увидел, как существо вытащили из-под кома — платок съехал на лоб, и выбилась ярко-рыжая тоненькая косица — девочка, на вид 18-ти лет, ее потащили в автобус. Гортов успел заметить, как перед ней встал Чеклинин — его лоб блеснул на свету. Раздался хруст, и лицо девочки смялось и потекло, словно вареным яйцом ударили о сырое.
Обернувшись, Гортов увидел стоявшего перед ним Порошина. Он улыбался.
***
Порошин ходил по дому в трусах и рубашке, с бутылкой шампанского. Чесал бледный и безволосый кусок живота. «Когда и зачем он успел снять штаны?..», — думал Гортов, вернувшийся из туалета.
После митинга они сразу поехали к Порошину на квартиру. Гортов все вспоминал в дороге этот сочный хруст смятого, переломленного лица. Хотелось скорее выпить.
Порошин пил шампанское как микстуру, морщась. Без цели ходил по дому, цепляя стены, будто искал свои утерянные глаза. Шампанское проливалось на пол.
— А вина нет? — спросил Гортов, с трудом располагаясь в кресле.
— Есть, конечно! — Порошин вошел в коридор и там крикнул: «Васька-младший, тащи вино!»
В подсобке завозились, голос оттуда спросил: «Какое?».
— Что значит «какое?»! Калифорнийское неси. Осталось?
Васька глухо проговорил: «Нет».
— А какое осталось?
— Никакого!
Порошин посерьезнел.
— А ну иди сюда, обезьяна!
Качаясь, вошел округлый, опрятный, пахнущий благовониями Васька. Порошин сделал два шага навстречу и дал ему по уху. Ухо зарозовело. Васька устоял, только качнувшись на круглых ногах. В глазах у него колыхнулся отблеск лампочки. У Порошина в глазах ничего не колыхнулось — как черные дыры, сосали воздух его глаза.
— Су-у-ука, — длинно и тяжело, словно достал бревно изо рта, проговорил он и ударил снова — Васька прикрыл руками лицо, но удар прошел через руку, рассек девчачью тонкую бровь. Васька, в самом деле как зверь, вздохнул большими ноздрями, склонив голову.