Понурившись, Танирберген некоторое время бессмысленно рассматривал отделанную серебром луку седла. «Кто же мне делал седло?»— думал он, стараясь вспомнить имя мастера, но так и не вспомнил. Позади раздался выстрел. «Адъютант?»— безучастно подумал мурза и вдруг поднял голову, услышав впереди какой-то возбужденный гул. Утерев залитые потом глаза, он подался вперед. Те, кто ехал впереди, уже достигли конца барханов. За последними невысокими дюнами начиналась широкая, опаленная зноем бурая степь. Измученные, оборванные, обросшие солдаты оживленно показывали друг другу на степь, кричали что-то хриплыми голосами и торопливо подбадривали коней. Мурза не слышал слов, которые выкрикивали солдаты, но при виде одинокой черной джиды на краю пустыни глаза его вдруг вспыхнули.
О создатель, верить ли своим глазам? Это же… Это… От волнения он не мог вспомнить название местности и, как потерянный, только бормотал:
— Да! Да, это оно!
Конечно, это то самое место! Где же генерал? А, вон он где едет… Надо догнать его, сказать… Мурза пытался закричать, привлечь к себе внимание, но, как ни напрягался, он мог только слабо хрипеть. Тогда он начал лупить своего иноходца, пока не догнал Чернова.
— Генерал! Генерал, вот это… Это…
Генерал посмотрел на возбужденного Танирбергена, на его черное от солнца и усталости лицо, увидел глаза, налитые слезами, увидел его волнение, его трясущиеся губы и тоже расчувствовался.
— Что, мурза, знакомые места?
— Да, да! Это вот…
— Лично я никогда не сомневался в вашей преданности и честности. Спасибо, мурза!
Танирберген все оглядывался на оставшуюся позади черную джиду. Потом переводил глаза под ноги коня, смотрел по сторонам, и чем больше он всматривался в почву и травы, тем все вокруг казалось ему роднее, милее, и внутренний ликующий голос нашептывал: «Смотри! Смотри, это начались родные места!» Теперь недолго ждать, скоро степь преобразится. Начнется мягкий грунт, не бьющий копыта коней. В иные, добрые годы, когда снега выпадало особенно много, ах, как покрывалось это поле весною лиловой кудрявой полынью, красным изенем и как тогда утопала вся степь в густом, сочном разнотравье. Где-то в этих краях, если он не ошибается, вон на той равнине, кажется, растет чий. Те места прямо задыхались, бывало, от густого белого, поющего под ветром чия. Видно, потому и край этот назвали Ак-Чили…
Это лето выдалось засушливое, все травы выгорели. Полынь с оголенными суховеем корнями валилась набок. Но повеселевший мурза не мог уже думать о плохом. С каждым шагом иноходца он углублялся в знакомые с детства долины и угорья и никак не мог опомниться от охватившего его восторга. От нетерпения он беспокойно ерзал в седле, приподнимался в стременах и весело колотил по бокам шатавшегося коня. Должно быть, потому, что встретился он с родным краем в самый окаянный час своей жизни, все его сейчас волновало. Каждый камень, каждая пядь земли— все живо напоминало ему далекое, давно прошедшее. Вон впереди, за тем перевалом, тянется овраг Ак-Чили. В тот год, когда он украл Акбалу, их аул стоял здесь. Когда в степи под знойным солнцем увядали травы, в овраге Ак-Чили чуть не до конца лета сохранялась весенняя влага и между кустами лисохвоста вперемежку с пыреем благоухали серая полынь, лютики и мятник. О, какой аромат источали с утра до вечера, как щекотали ноздри буйные запахи полыни с мятником! «И все-таки плохо мне, плохо, сомлел я на этом солнце, кровь в жилах запеклась… Но ничего, к счастью, теперь уж добрались до Ак-Чили. Уж чего-чего, а воды в Ак-Чили вдоволь, все напьемся! В знойное лето табуны богатого аула паслись всюду, далеко рассыпавшись по оврагам, лощинам и склонам холмов, но когда, бывало, табуны эти косяк за косяком нескончаемо текли на водопой, ведь и тогда хватало воды в колодцах меж зарослей чия. Надо непременно предупредить генерала: измученным жаждой людям и коням пить надо сначала умеренно, понемногу…»
«Что это? Уши иноходца? Два, три, четыре… Разве бывает у коня четыре уха? Доконало все-таки меня солнце, кружится голова». Верховые вокруг мурзы зыбились, как в тумане, он не мог даже различить, у кого какой конь. Сивые, серые, вороные — все масти сливались. Земля под копытами иноходца качалась, будто море, и, чтобы не свалиться, мурза поспешно закрыл глаза. Негромко переговаривавшиеся до сих пор солдаты вдруг опять закричали, стали погонять коней. Мурза, боясь головокружения, не открывал глаз. Иноходец его шел шагом, а он, уронив голову на грудь, погружаясь в забытье, вспоминал тот первый год их жизни с Акбалой.
По желанию мурзы юрту поставили в некотором отдалении от большого аула, на самом краю оврага Ак-Чили. В том году даже в самые знойные месяцы густые травы в недоступном никакой жаре овраге до поздней осени сохраняли весеннюю сочность и аромат. Все лето Акбала не закрывала полог белой юрты, обращенный к оврагу. Никому не позволялось топтать траву возле юрты. Только самые почетные гости могли подъезжать верхом к юрте молодых. Многочисленные праздные путники, днем и ночью осаждавшие байский аул, как правило, спешивались где-нибудь подальше и к юрте добирались пешком. Дойный скот держали тоже далеко за аулом. Тундук белой юрты был неизменно опущен, кошма снизу слегка приподнята, и в юрте сохранялся, постоянно приятный сумрак, а из-под низу поддувал бодрящий степной ветерок, настоянный на разнотравье. Иногда теплый ветер, носящийся над джайляу, неожиданно становился свеж и даже холоден к утру, и тогда, чтобы молодые под легким шелковом одеялом не продрогли, женщины-служанки осторожно подходили к юрте и тихо прикрывали дверцу. Акбала просыпалась всегда раньше, на заре, накидывала легкий чапан на свое горячее, истомленное мужниными объятиями тело. Выходя из юрты, она широко распахивала обе створки дверцы, и тогда снаружи, прямо из оврага, врывался в юрту густой пряный аромат степных трав. И эта легкая утренняя свежесть приятно бодрила разморенного на перине молодого мурзу.
И на другой год, едва пришла весна, байский аул снова собрался в Ак-Чили. Зима в том году выдалась суровая. Весеннее солнце долго не могло пробить ледяной наст, заковавший всю степь. Когда с первыми же теплыми деньками, зимовавшие у прибрежья аулы стали перекочевывать в степь, зима еще не унималась, и на хребтах увалов, над которыми гулял холодный ветер, все еще темными ноздреватыми пластами лежал снег. Растянувшееся на многие версты байское неторопливое кочевье, едва достигло всю зиму, отдыхавшего джайляу, как вдруг хлынул весенний дождь. Жидкие серые тучки, давно уже несущиеся по небу, быстро сгустились и плотно обложили небо. Ветер утих, и с гулом полил тяжелый ливень. Пришлось поспешно, на ходу ставить юрты. Под проливным дождем вся степь мгновенно превратилась в грязное море, по балкам и оврагам за аулом забурлила талая вода. Но скоро ливень унялся и небо прояснилось. Яркий безветренный день был совсем по-летнему ласков и тепл. Напитавшаяся влагой, разбухшая земля курилась, исходила паром, под теплым солнцем. Едва успел аул раскинуть свои юрты вдоль Ак-Чили, как начали ягниться овцы. Южные склоны увалов и оттаявшие бугры покрылись первой нежной зеленью. Особенно быстро пошла в рост пушистая трава в окрестностях Ак-Чили, и густо разросшиеся побеги туго налились, будто набухшее вымя.
В тот год люди не уставали дивиться мурзе. Все лето он ни на шаг не отходил от молодой жены, а когда уезжал куда-нибудь по неотложным делам, то весь изнывал душой по дому. Возвращаясь, еще задолго до аула он нетерпеливо приподнимался на стременах, высматривая среди белых юрт отау[26] Акбалы. А Акбала в тот год была особенно красива и нарядна. Сколько бы девушек и молодых женщин в ярких, пестрых одеждах ни толпилось возле юрт, Акбала все равно выделялась среди всех своим нарядом. Когда она в зеленом камзоле поверх белого платья с оборками, в высоком саукеле в серебряных подвесках, со звонкими чолпами в косах, грациозно ступая, выходила из юрты, даже старый софы, неохочий до женского пола, и тот при виде Акбалы поспешно отворачивал свое тяжелое, заросшее щетиной лицо и бормотал, отплевываясь: «Астафыралла! Эта греховодница кого угодно совратит!»