Выбрать главу

— Какая у тебя долгая и дивная борозда жизни, — сказала она, недоверчиво водя пальцем по его ладошке. — Посередке обрывается, потом дальше тянется. Ни у кого такой видать не приходилось. Все мы в этом мире на ладони божьей. А ладонь божья, запомни, о трех чередах.

С той поры Август частенько раздумывал над тем, что линия жизни у человека похожа на борозду. Увидит в поле пахаря, и покажется ему, что тот прокладывает линию жизни на огромной, раскрытой ладони, то зеленой и цветущей, то укрытой снежным покровом. Над этой таинственной, несказанной красоты ладонью плывут облака, солнце сияет, звезды горят.

Отчего линия жизни на его ладони такая странная? Может, ему суждено рано умереть? Правда, о смерти представления в ту пору были смутные. В толстой книге, Библии, которую дед по воскресным дням читал с выражением, смерть изображалась костлявой старухой с пустыми глазницами и косой за плечами. Когда Августу случалось порезать палец, бабушка, присыпав ранку пеплом, завязывала ее чистой белой тряпицей. Он садился у окна и ждал смерти, которая, по рассказам бабушки, должна была явиться из-за плетня со стороны сада. Если смерть не приходила дотемна — камень с плеч, и страхи сменялись радостью: на сей раз костлявая старуха его пощадила.

На вопрос, почему ладонь божья о трех чередах, Август в разные поры жизни находил разные ответы. Но чем больше он впрягался в крестьянский труд, чем глубже постигал его закономерности, тем яснее понимал, что занятие это не сравнить ни с каким другим. Зерно пускало корни не только вниз, но и вверх, и эти невидимые, к солнцу и луне тянувшиеся корни были столь же важны, как и корни, растекавшиеся в почве. Поле вверх росло, но оно росло и вниз, и верхнее поле зависело от поля нижнего. Земледелец, знающий лишь верхний пласт, сродни близорукому страннику на чужбине. Горсть одной и той же земли могла быть сухой, как порох, и вязкой, как глина. Каждой капле дождя было уготовано русло, предрешен заранее и ток ее. Там, внизу, имелись точки, где прослушивался пульс земли, там пролегали чувствительные жилы, слоились плодородные и неродящие пласты.

Не спуская глаз с ладони божьей, Август временами поглядывал и на свою, на ней, однако, ничего не менялось. Линия жизни так и осталась посередке разорванной. И он постепенно свыкся с мыслью о ранней смерти, не очень в это веря, но не отвергая и такую возможность. Мысль — рано умереть — мелькала в голове еще в том возрасте, когда над подобными вопросами не задумываются. И, помышляя о женитьбе, Август тут же себя осаживал: кто знает, сколько мне еще осталось землю топтать. И тогда, бывало, что-то защемит в душе, но вынудить себя поторопиться не удавалось.

Впервые увидав молодую жену Ноаса Элизабету, Август не ощутил ни удивления, ни симпатии, тем более мужского влечения. Напротив, сердце екнуло от недобрых предчувствий, суть которых он не мог уяснить, но они заронили в душу настороженность. Как если б он шагал себе в полной уверенности, что идет по верному пути, и вдруг обнаружил, что заблудился.

Лишь постепенно до Августа дошло: Элизабета своей внешностью, своим образом жизни поколебала его крестьянские представления о взаимоотношениях мужчины и женщины и о том, что до той поры для него составляло понятие «надо бы жениться».

Элизабета в его глазах была чем-то вроде марева — вполне реальная и в то же время непричастная к тому миру, за пределами которого он до сих пор не чувствовал нужды искать другой. Когда Август заводил с ней разговор о прополке картошки или отелившейся корове, она, не отвечая, просто смотрела на него сосредоточенно и пристально своими прекрасными, слегка отрешенными глазами, в которых он ничего не умел прочитать. И он умолкал, теряясь в догадках, о чем же ему говорить с женою брата. И неловкое молчание, отягчаемое пониманием, что Элизабета обитает в ином, для него непостижимом и недоступном мире, как-то особенно будоражило Августа, разжигая интерес и любопытство. Чисто женские прелести Элизабеты привлекали Августа в меньшей мере. Даже в самых сокровенных помыслах не дерзал он приближаться к телесным тайнам Элизабеты. Просто беседовал с ней в своих мыслях; придерживая рукой в белой перчатке широкополую шляпу, Элизабета в белом платье шагала с ним рядом по картофельным бороздам, объясняя просто и ясно, как она здесь очутилась, какой рисуется ей жизнь с Ноасом, как себе представляет обязанности жены и что ей кажется в жизни самым главным.

Лил дождь, шел снег, палило солнце, трещали морозы, а в поле всегда находилась работа, и мысли роились в голове, подстегиваемые одиночеством. Кожа на лице и на руках у него задубела, воспринимая град как легкое щекотание, пронзительный ветер как ласку. И оттого, что сам он никогда бы не подумал спрятаться от пурги или зноя, тем с большим любопытством наблюдал за чувствительной Элизабетой. В редких случаях она беспечно и бездумно появлялась под открытым небом — кроткими летними вечерами иногда забывалась на цветнике старой Браковщицы или до полудня, пока солнце еще не печет, отправлялась в лес по ягоды. Обычно же Элизабета оберегала себя от солнца и ветра, от жары и холода. Вечно от чего-то хоронилась, укрывалась, заслонялась вуалью, зонтиком, пледом, пелериной, муфтой или шалью. Элизабету никто не видел босиком и даже без чулок, зима или лето — ее лицо и руки не меняли своего оттенка. Выйдет из дома, остановится на пороге, с опаской поглядит на небо — если даже выход предполагался столь же кратким, как всплеск рыбы над водой.