Барон поклонился. Чу! Легкое жужжанье; полотно осветилось, сделалось лунно-прозрачным, на нем зазмеились тени. Гостиная Петергофского дворца; люстра, стулья, картины, стол. На диване Государыня с дочерьми; Государь в сюртуке без эполет читает вслух. Но вот он, положив книгу, встал; великие княжны подходят проститься; он нежно благословляет их. Сердце Наследника сжалось; готовый заплакать, следил он, как сестры прощались с матерью. Жужжанье стихло. У стены белело мертвое полотно.
— Но это удивительно. Бахон, вы волшебник.
— Нисколько, Ваше Высочество. Мир основан на самых простых законах. Все доступно разуму. Я мог бы поговорить с вами на расстоянии, прокатить вас в экипаже без лошадей, даже промчать по воздуху. Загадок нет, все понятно. Открытия мои завершают величайшее дело, начатое Адамом.
— Но ведь за это он и Ева были изгнаны из рая.
— Нет, любезный граф, не за это. Бог их наказал за ослушанье. Возможно, что Он опасался соперничества людей. Что же показать вам?
Алексис не сразу ответил.
— Я бы хотел… увидеть свою смерть.
— Что ты выдумал? — сердито сказал Наследник.
— Нет, мне очень хочется. Барон, можно?
— Хорошо. Только прошу вас хранить спокойствие.
Полотно, зашипев, опять осветилось. Пред большим столом в креслах дремлет, опустив волосатую голову, изможденный старик. Задыхаясь, приподнял он желтое лицо; глаза закрылись, голова упала на стол. Все исчезло.
— Когда это может случиться?
— Не знаю.
Василий Андреич успел примчаться в Рим засветло. Коляска, прогремев по мощеным улицам, остановилась у старинного палаццо.
— Дома граф? — спросил Жуковский, спеша по лестнице.
— Тише, Василий Андреич, тише, — отвечал ему сверху голос Гоголя. — Жозеф в постели.
— Как?
— Еще дорогой захворал. Жар, схватки в груди.
У Жуковского руки опустились. — Отец при нем?
— Сдается, тут не обошлось без чертовщины. Старый граф хотел быть в Риме вчера. Почему он задержался, не придумаю.
— Что сказал доктор?
— Что все они говорят. Опасно, но есть надежда. Однако Жозеф просил привести священника; бегу в посольство.
Василий Андреич не сразу узнал Виельгорского: так изменился он за ночь. Шопотом приветствовал Жозеф огорченного наставника.
— Но Цесаревич… как могли вы его покинуть? Ради Бога, Василий Андреич, вернитесь… ох, больно…
Жозеф закрыл глаза. Жуковский тихо вышел и опустился на кресло у самой двери.
— Здесь больной? — спросил осторожный и твердый голос. — Сведите меня к нему.
Пред Жуковским стоял аббат.
Василий Андреич привстал, готовый исполнить просьбу, походившую на строгое приказание. Но тотчас замялся.
— Видите ли, святой отец… Садитесь, прошу вас. Граф Виельгорский хочет причаститься по православному обряду.
— Это неправда. Граф Виельгорский католик и верный сын римской церкви. Пустите меня.
— Но, святой отец, извините… Это насилие.
— Насилие? Тогда я отсюда иду прямо в Ватикан.
— Святой отец, простите, пожалуйте сюда. Вы настоятель здешнего прихода, не так ли?
— Я из аббатства Сан-Донато, — сухо ответил, скрываясь за дверью, гость.
Снова шаги: это Гоголь привел священника.
— Отец Владимир? Откуда?
— А из Флоренции. Вчера приехал. Где же болящий?
— Батюшка, я перед вами виноват. — Василий Андреич рассказал о суровом госте.
— Что делать?
— Делать теперь уж, конечно, нечего. Мы, православные, все так. Стоит крикнуть, сейчас и уступим. Аббат вас папой стращал, а вы бы пригрозили Государем.
Жуковский потупился.
— Вы говорите, он из Сан-Донато? — спросил Гоголь. — Странно. Ведь Сан-Донато давно упразднено. Там только замок, а монастырь пустой. Постойте: кто-то подъехал.
— Слава Богу: граф. Теперь мне можно вернуться. Но что это?
Из спальной принесся резкий крик. Все кинулись туда. Жозеф лежал мертвый.
— Где же исповедник?
Василий Андреич водил помутившимся взором. Гоголь крестился.
— Наконец-то мы одни и совсем свободны.
Наследник взял сигару и затянулся. Над Сан-Донато тает лунная мгла. В громадные окна глядит колокольня, пронизанная бледным сияньем.
— Сказать по пхавде, свобода славная вещь. Покойный Мехдех твехдил, что Наследник для всех должен служить пхимехом. Но ведь это скучно. Надо жить не для пхимеха, а для себя. Как ты об этом думаешь, Алексис?
Толстому льстила откровенность Цесаревича. В другое время он бы принял ее иначе. Но теперь, опьяненный парами токайского и воздухом южной ночи, Алексис развязно повел плечом.