— Допустим, мы могли бы закрыть глаза на якобы безобидных еретиков, вроде этих сегодняшних меннонитов. Сегодня все вздохнут свободно — торжествует человечность!
Гакке издал свой каркающий смех, де Варгас вежливо улыбнулся.
— Раз можно трактовать обряды и постулаты религии, как угодно, то незачем почитать Рим и понтифика, как незыблемые авторитеты. Пусть все живут, признавая лишь свое эгоистичное мнение единственно верным. Вы следите за моими рассуждениями, ваша светлость?
— Да, продолжайте, святой отец, — кивнул испанец.
— Так мы пришли к миру, где множество различных мнений, верований, у каждого своя собственная истина, и нет никакого единого авторитета для всех. Каков же следующий шаг? А вот он — прямое следствие — не нужен такому миру ни король, ни император, ни сильная и могущественная верховная власть! И скажите мне, что это, как не прямой путь к предательству! К безбожию и вольнодумству! Воистину, помилование еретиков есть первый шаг, первое потворствование дьяволу, коему, как известно, и замочной скважины достаточно, дабы просочиться в храм, с таким трудом построенный Римской церковью и домом Габсбургов.
— Вы прекрасно пояснили ход ваших рассуждений, — непонятно было, что скрывается за светским тоном Хуана де Варгаса, но Кунц Гакке уже понял этого холодного щеголя.
Если дела в провинции пойдут успешно, де Варгас составит благоприятный отчет и согласится с мнением инквизитора. Но в случае непредвиденных осложнений, а, в особенности, бунта, представитель Совета по делам Мятежей, не задумываясь, сделает Гакке и всех его людей козлами отпущения.
Между тем, сорок приговоренных меннонитов на телегах, связанные, в жалких одеяниях из мешковины, уже приблизились к трибуне, на которой расположились почетные гости. Поскольку ни местные портные, ни монахи из расположенных поблизости обителей не умели шить правильные санбенито с рисунками из огня, да и народный энтузиазм жителей Нижних Земель оставлял желать лучшего, происходящее никак не походило на праздник, один из тех, каковые в те времена были весьма любезны кастильскому народу.
Альберто Рамос де Кастроверде, чья родина Галисия пока еще противилась введению аутодафе, стоял, прямой, как палка, в начищенной кирасе и высоком шлеме с плюмажем. Он отдал все необходимые распоряжения и теперь только следил, чтобы подчиненные обеспечивали положенную охрану, стараясь не отвлекаться на боль в суставах. Комендант Гронингена видел главу трибунала, что-то доказывающего посланцу Альбы из Брюсселя, видел клириков и монахов, пришедших по зову своих настоятелей и генерального викария, чтобы число зрителей не казалось смехотворным. Альберто Рамос видел, как даже священники, в том числе, каноник собора святого Мартина в роскошном облачении, сочувственно смотрят на жалких, подвергнутых пытке людей, некоторые из которых не могли даже встать, чтобы подойти к виселице или столбам, под которыми были сложены вязанки хвороста.
Отрекшихся от ереси вначале удушили у этих столбов, а потом сожгли. Семеро не стали отрекаться, и упорствующих начали жечь живьем, прочитав положенные молитвы после оглашения приговора. Светские власти справились со своей задачей не без происшествий: комендант видел, как не хочет загораться сырой хворост, как посылают за маслом, которое сразу привезти позабыли, слышал, как заходятся в кашле от чадящего хвороста приговоренные и вместе с ними его испанские стражники. Но главное — Альберто Рамос видел лица гронингенцев, их спокойные и флегматичные черты, за которыми скапливалась ненависть. «Мы теряем этих людей, самых мирных и добропорядочных из всех подданных, — думал в ужасе синьор де Кастроверде. — Они не простят нам сегодняшнего дня. Вот так глупо и безвозвратно теряем этих терпеливых тружеников, которые могли бы научить достатку и нашу собственную страну. Боже, храни Испанию и короля!»
— Он не мог так уйти! — кричал Робер Сконтеве, нависая над женой, полной невысокой фрисландкой.
— Он просил передать, что благодарит тебя за спасение Гретель, — сказала мать молодого Сконтеве. — Но он не может поступить иначе. Его совесть и честь велят ему присоединиться к гёзам.
— Совесть и честь! — завопил хозяин «Веселого фриза». — Мальчишка! Что он понимает в этих вещах!
— Ему уже пятнадцать, Робер, — сказала женщина, сглатывая слезы. — Он вправе сделать свой выбор.
— Ты защищаешь дурня, мать, — в голосе трактирщика, понявшего, что словами единственного сына уже не вернуть, теперь слышалось отчаяние, — ты всегда ему попустительствовала.