В романе «Жизнь и судьба» (он был закончен в 1959 году, а издан за рубежом в 1980 году) один из героев Гроссмана, такой себе блаженный, вспоминает на одном дыхании и немецкие расстрелы евреев в Беларуси, и каннибализм в Советской Украине. В романе «Все течет» (на момент смерти Гроссмана в 1964 году он не был завершен, а за рубежом издан в 1970 году) он использует сходство со сценами немецких концлагерей, чтобы описать голод в Украине: «А крестьянские дети: видел ты, в газете печатали – дети в немецких лагерях? Одинаковы: головы, как ядра, тяжелые, шеи тонкие, как у аистов, на руках и на ногах видно, как каждая косточка под кожей ходит, как двойные соединяются, весь скелет кожей, как желтой марлей, затянут». Гроссман возвращается к этому сравнению нацистского и советского режимов снова и снова – не для того, чтобы вступить в полемику, а чтобы создать условность[767].
Как восклицает одна из героинь Гроссмана, ключом и к национал-социализму, и к сталинизму было их умение отбирать у групп людей их право считаться людьми. Таким образом, единственное, что остается, – провозглашать снова и снова, что это попросту неправда. Евреи и «кулаки» – «Люди! Люди они! Вот что я понимать стала. Все люди!»[768]. Это литература действует против того, что Арендт называла вымышленным миром тоталитаризма. Она пишет, что людей можно массово уничтожать, потому что лидеры, такие, как Сталин и Гитлер, могут вообразить мир без «кулаков» или без евреев, а затем заставить реальный мир подчиниться (пускай и не полностью) своему воображению. Смерть теряет свой моральный вес не потому, что ее скрывают, а потому, что она проникнута историей, которая привела к этой смерти. Мертвые тоже теряют свой человеческий образ; они беспомощно реинкарнированы как актеры в драме прогресса, даже когда этой истории противостоит идеологический враг (или, пожалуй, именно тогда). Гроссман извлек жертв из какофонии столетия и сделал их голоса слышимыми в нескончаемой полемике.
Итак, возьмем у Арендт и Гроссмана две простые идеи: первая – легитимное сравнение нацистской Германии и сталинского Советского Союза должно не только объяснить преступления, но и принять человечность всех, кто был к ним так или иначе причастен, включая жертв, палачей, сторонних наблюдателей и лидеров государств. Вторая – легитимное сравнение должно начинаться с жизни, а не со смерти. Смерть – это не решение проблемы, а только тема для разговора. Она должна быть источником беспокойства, а не удовлетворенности. И более всего она не должна быть яркой риторической кульминационной точкой, которая подведет историю к предопределенному концу. Поскольку жизнь придает значение смерти, а не наоборот, важный вопрос состоит не в том, какое политическое, интеллектуальное, литературное или психологическое примирение со случившимся можно извлечь из факта о массовом уничтожении. Примирение со случившимся – это мнимая гармония, это песня сирены, маскирующаяся под лебединую песню.
Важным является вот какой вопрос: как могло (как может) случиться, что столько человеческих жизней было доведено до насильственного конца?
* * *
И в Советском Союзе, и в нацистской Германии утопии продвигались, корректируемые реальностью, а затем воплощались в массовом уничтожении: осенью 1932 года – Сталиным, а осенью 1941 года – Гитлером. Сталинская утопия состояла в том, что Советский Союз можно коллективизировать за девять–двенадцать недель; гитлеровская – в том, что за такое же время Советский Союз можно завоевать. В ретроспективе каждая из этих утопий кажется ужасно непрактичной. Однако каждая из них была воплощена – под прикрытием большой лжи и даже когда провал был очевиден. Мертвые человеческие существа приводили ретроспективные аргументы в пользу правильности политики. Таким образом, и у Гитлера, и у Сталина была определенная политика тирании: они привели к катастрофам, обвинили определенного (по своему выбору) врага, а затем использовали смерти миллионов человек для утверждения необходимости или желательности своей политики. У каждого из них была трансформационная утопия и группа людей, которую можно было обвинить, когда реализация этой утопии оказывалась невозможной, а затем политика массового уничтожения, которую можно было провозгласить своего рода эрзац-победой.
767