Впрочем, прояснить ту встречу нетрудно. Попросить Орехова-Кокосова поднять «командировочные удостоверения». И нет вопросов. Хотя и так понятно, что, прежде чем занять удобное кресло в зампредседательском кабинете, нужно проявить себя с лучшей стороны. И чем увереннее ты шагаешь по головам своих же коллег, тем шансов больше… Бей своих, а чужие сами испустят дух.
Однако, думаю, дело не в конкретных исполнителях, хотя и в них тоже, дело в Системе, которая любила цвет немаркий, серый, стандартный. Все остальные цвета радуги закрашивались, как доски дачного забора. Такой забор приятен для глаза, это правда. Особенно если смотреть из вылетающих через Спасские ворота лимузинов, прозванных членовозами.
Времена, люди, нравы, флаги, лозунги меняются, а членовозы с телесными мешками остаются. И забор тоже. Длинный, бесконечный. От Калининграда до Камчатки. Правда, нынче позволено ляпать на нем любую краску мнений, требований, убеждений. И, кажется, вроде хорошо. И празднично. И глаз отдыхает. Только после дождя на досках проступают все те же серые тона. И намазанные дегтем, которому не страшны никакие стихии, аршинные буковки. Как правило, это странные аббревиатуры, вызывающие у обывателя приступ тошноты или скуки. Проезжая на автобусах, туристы дальнего зарубежья радостно списывают эти слова, принимая их за новую, демократическую, экзотическую матерщину. Ан нет, господа! Это всего-навсего названия партий. Была одна партия, как удав, а теперь этих захребетников расплодилось, точно кроликов в кролиководческом хозяйстве имени дедушки Мазая. И все норовят наследить, и не только на заборе нашей жизни. Но и в душах.
Уж, право, не знаешь, что лучше. Забор с металлической паутинкой поверху или изгаженные дегтем доски? По мне, и то, и другое не слава Богу. И вызывает рвотные спазмы.
Не можем мы жить, как все. Мутит народец от упорядоченного штакетничка, аккуратных песчаных дорожек, резных палисадничков, подстриженных кустиков, чистых окошек в доме. Не принимает душа такой ухищренной гармонии, и все тут. Если выражаться высокопарно, менталитет, еть-переметь, Азия, Европа — вся в чертополохе жопа.
И тут уж ничего не поделаешь. И хватит об этом.
Наверное, я должен был испытать чувство радости? Ее не было, равно как и других чувств. Кроме грусти. Можно залепить пулю врагу, из любопытства взорвать Великий китайский забор, облететь земной шарик в качестве разведчика-шпиона. Нельзя одного — уничтожить главного противника: Время. Это оно диктует нам свои условия и правила. Это мы должны подстраиваться под него. А те, кто пытается быть вне времени, обречены на поражение. Если смерть можно назвать поражением. Единственный метод ведения борьбы с этим жестоким и беспощадным неприятелем — это дети. Когда рождается твой ребеночек, появляется надежда. На бессмертие. Часть твоей души живет в нем, маленьком бузотере. И есть шанс, что он продолжит твой род, и дети его, и дети их… И так до скончания Века.
Надеюсь, я не самый плохой сын? И сделал все, что считал необходимым. В предлагаемых обстоятельствах. Думаю, отец не слишком бы ворчал по моему поводу. Одно бы его, знаю, беспокоило — внук. Вернее, отсутствие его. И он был бы прав, мой отец. Хотя дети — цветы жизни только на чужих грядках. А на своих — пыжики психованные.[248] От материнского молока и ласки.
Через несколько дней я встретился с генералом Орешко. На кладбище. Случайно. (Шутка.) Хотя какие могут быть шутки на погосте. Но что делать, такой у меня вредный характер. Не люблю помпезную уборку.[249] Скромнее надо быть, господа, скромнее. Даже после жизни.
А дело в том, что хоронили важного чина. Генерала по хозяйственной части. Уж не знаю, чем он там отличился в схватках с унитазами, но уборка была помпезна, точно в куцем деревянном бушлате покоился суперсекретный агент, выполнивший специальное задание Родины. Посмертно.
Венки, буханье сводного оркестра, пальба из орудий, заштампованные речи над могилой, спокойные сурла[250] присутствующих, отбывающих повинность… Я вспомнил Глебушку Хлебова. Точнее, его похороны. Это было в другой жизни. В другой стране. И были другие люди. Живые. Прошло всего десять лет. И все изменилось. Мы быстро привыкли к смерти. Раньше крест — как исключение. Ныне — правило. Не знаю, быть может, я ошибаюсь, но кровавый передел территории и власти ни к чему хорошему не ведет.
Но не будем о грустном. Генерал Орешко тоже отбывал повинность. В форме военачальника невидимых войск. И с тоскливым выражением, точно у него сперли автомобиль, сгорела дача и ушла жена. К американскому атташе. А дети с собаками уехали учиться в Гарвард.
Видимо, я был приглашен, чтобы разделить его печаль. Впрочем, в такой сутолоке у могилы почившего в Бозе удобно вести разговоры на отвлеченные темы. А лучше для этой цели отступить к соседним надгробиям, чтобы не мешать курсантам целиться в небо из АКМ-74. Для произведения прощального салюта. (В подобных случаях мне кажется, что живые таким образом пытаются подшмалить душу усопшего. Чтобы ей, душе, там, в раю, жизнь медом не казалась.)
Итак, мы отступили в глубь кладбищенской тишины. И потихоньку продефилировали по дорожке, как бы притомившись от безудержного горя. Шум мероприятия угасал, как закат на Алеутских островах…
Генерал Орешко, взглянув на свои байки скуржавые,[251] хмыкнул для солидности и сообщил, что выполнил мою просьбу проверил архив по Кузьмину. Да, тот под фамилией Кузькин посещал Анголу в указанное мной время. Цель командировки — инспекция лечебных учреждений. Хотя отношение к медицине Кузькин хренов имел такое, как он, Орешко, к орехам и кокосам на плантациях Конго.
— А кто второй?
— Был такой Федько. Год в ПГУ служил; вот он вроде как из Пироговки пришел… неоконченное медицинское…
— И что?
— Ааа, ничего, дорогой товарищ…
— Как это ничего? — возмутился я. — Где найти можно?
— А вот тут, — наклонился к могильной плите мой боевой товарищ. Покоится гражданин Федько уж давно…
— Сделали?
— Не знаю. Автомобильная авария. Где-то через месяц после путешествия по Африке.
— А подробности?
— Саша, — укоризненно проговорил генерал. — У тебя совесть имеется? Уж больше двадцати лет… Нарыл, что мог…
— Спасибо, — вздохнул я. Да, рыть дальше некуда. Дальше только могильный холод. — Значит, все.
— Что все? — насторожился Орешко.
— Замарчили батю. Свои. И похоронили. Помню тоже… почти так… Торжественно; у нас уборку научились делать. А мне семнадцать…
Автоматный стрекот холостыми патронами в летние облака сбил меня, как удар; я махнул рукой — что говорить, все и так ясно, зачем слова, если лучше помолчать.
На дорожки выбирался люд, сказавший последнее «прости» высокопоставленному жмурику. Некоторые перепрыгивали через могильные плиты, как козы. То есть особого горя не наблюдалось.
Мне кажется, смерть сама по себе настолько нелепа и абсурдна, что живые не в состоянии проникнуться до конца бесперспективностью своего личного бытия. Ну, не верит человек, что подобное недоразумение может случиться и с ним. Не верит. И в этом, право, сила его, навозной фисташки Вселенной. Придет он от чужой, свежей могилки, откупорит графинчик с серебряной от искусственного морозца водочкой да, перекрестившись, хлопнет за упокой души раба Божьего, чтобы земля тому пухом была, да пригорюнится от сознания бренности и тщедушности своих, но потом — вторую рюмашечку для поднятия тонуса, а за ней и третью… И Слава Богу, жизнь-то продолжается. Все на прежних, привычных местах. Даже любезная, как гремучая змея, супруга на кухоньке шваркает посудой — готовит суп-харчо из сынка и пирожки из доченьки. И прольет счастливчик слезу от умиления к самому себе. Бессмертному. Потому что, пока он есть такой, какой он есть, в слезах и соплях, он есть. И будет всегда. На этом он, венец Природы, стоит и стоять будет. Пока не упадет. От чрезмерного возлияния.