Тишина исходила из живой женщины и обвивала все, точно паутина.
«Прочь!» — ощутил Стефан Вильпрехт. Он знаком показал девушке оставаться на месте, схватил шляпу и бросился на улицу.
Проходя воротами, он чувствовал себя точно возвращающимся из путешествия. Члены его отяжелели, в голове немного путалось, но, слава Богу и пресвятой деве Марии, это не был какой-нибудь заколдованный город на Востоке, греющийся, как аллигатор, на солнце, — это была Вена. Пусть это хуже, но Вена.
«Я возвращаюсь из Константинополя!» — подумал Стефан Вильпрехт и внутренне рассмеялся, как делал обыкновенно, когда ему приходила в голову тонкая или остроумная мысль.
Он сделал несколько шагов, возбужденно ответил на поклоны знакомых, вошел в аптеку и попросил знакомого аптекаря приготовить успокаивающее средство.
«Все очень просто, — думал он, ожидал медикаменты, — я отошлю девушку и напишу еврею, чтобы он сейчас же убрал свой проклятый ковер».
Но не успел он еще продумать эту мысль до конца, как чудовищное нежелание такого решения заставило его подняться с места и броситься к дверям как раз в тот самый момент, когда удивленный аптекарь передавал ему через прилавок опаловую жидкость.
Болезненное желание забыть о ковре пригнало Вильпрехта к окнам магазинов. И тотчас же он вошел в лавку ювелира: что-то купил; потом в другую; опять что-то купил. В третьем магазине выбрал радужные бокалы, звеневшие, как женский голос; покупал и покупал, подхлестываемый каким-то фанатизмом.
Не думайте, что он сошел с ума. Потому что, когда он, платя чеком, лишился последнего крейцера своего состояния и, вновь сопровождаемый носильщиком, шел домой, он, улыбаясь, прослушивался к мысли:
«Ну-ка, посмотрим, что скажет теперь хитрый еврей, можно ли мне теперь доверить ковер?»
В его жилище девушка спала, протянувшись на ковре. Она открыла глаза и улыбнулась ему навстречу. Ее улыбка походила на блеск золотых сосудов, на сверкание благородных камней, радужных чаш, которые он расставил в ком-вате. Это оцепеневшее торжество, это искрящееся молчание, в этом был смысл жизни, об этом проповедовал ковер.
С триумфом нагнулся Вильпрехт к ковру, потом откинулся назад, протер себе глаза, заново склонился.
Арабески были буквами! Буквами, которые он мог прочесть, как бы ни противостояло этому его удивленное сознание, будто чьи-то руки пробудили в нем какие-то тайные знания.
Сверкающими буквами было написано:
— Суета сует!
Каким образом попала насмешливая мудрость древнего еврея в наивную радостность персидской ткани? Этот написанный всеми красками жизни ковер проповедовал смерть и отрешение! И он, Стефан Вильпрехт, — глупец, — собирал в эту комнату, точно в насмешку, целые горы сокровищ! Как он ненавидел ковер! Не походило ли это на то, как если бы женщина смеялась в мгновение любви?!..
Нищенка испугалась его бледного лица. Он приказал ей уходить. Она быстро сняла с себя чужеземную одежду, надела свои лохмотья и поспешно скрылась.
Одушевленное молчание вещей разрасталось в враждебность. Начинался бред.
— Суета сует!
Это кричали ему они, его рабы…
В комнате послышался шорох.
Нищенка, торопясь, оставила, вероятно, дверь незапертой.
В дверную щель скользнула седая борода.
На ковре лежал с простреленной головой Стефан Вильпрехт.
А. М. Бэрридж
ИСПОВЕДЬ ПРИГОВОРЕННОГО К СМЕРТИ
Я, Ричард Уэйк, нахожусь в здравом рассудке.
Я был исследован полдюжиной специалистов-психиатров и, так как они нашли, что я вполне здоров, меня присудили к смерти за убийство моего лучшего друга.
Час тому назад я в последний раз видел закат солнца. Закат солнца — это наваждение дьявола. Это он и подманил меня к окну, это он поднял завесу ночи, пока я сквозь решетки окна устремил очарованный взгляд на озаренный заревом заката восток. И он пронес перед моими взорами картины прошедших лет.
Я видел себя на берегу меря ребенком, уцепившимся за юбку матери, удивлявшимся, куда это прячется в море солнце. Я видел себя в школе, я слышал вокруг себя радостный смех товарищей. И когда я прислушивался к этому смеху, ко мне подошел мальчик и взял меня за руку. Я его сразу узнал: это был Юлиан Малтрей. Но он сейчас же исчез, и я увидел пред собой белые стены моей тюремной камеры.
Ах, Юлиан! Можешь ли ты видеть меня, видеть, как я умру, как какой-нибудь разбойник? Никогда в жизни не покидал я тебя! Или ты ничего не можешь сделать дьяволу, убившему тебя, не можешь дать ему завершить его акт мести?