Стены были обшиты деревом еще в тысяча девятьсот семидесятом году, а ковер темно-синего цвета на полу – тот же самый, который положен в год, когда я родилась. Шелковые разноцветные стрекозы свисают на ниточках с потолка, а стены украшают плакаты с изображением рок-звезд: Ю-2, Шинед О'Коннор, Р.Е.М., Стинг. На стене напротив платяного шкафа висят полки, уставленные многочисленными фотографиями и моими плавательными трофеями, отмечая каждое мгновение карьеры, которая началась в пять лет и закончилась в шестнадцать. На старых фотографиях отец, темноволосый мужчина среднего роста приятной наружности, стоит рядом с долговязой и неуклюжей девчонкой, начисто лишенной мяса на костях. Когда тело девочки начинает округляться, отец исчезает с фотографий, а его место занимает пожилой мужчина с серебряными волосами, строгими, словно вырубленными резцом скульптора, чертами лица и пронизывающим взглядом. Это мой дед, доктор Уильям Киркланд. Когда я сейчас гляжу на фотографии, мне приходит в голову мысль, что мать присутствует лишь на некоторых из них, и это кажется мне странным. Но мама никогда не разделяла моего интереса к плаванию, представляющему собой «асоциальную» активность и поглощающему уйму времени, которое с пользой можно было потратить на более «подобающие» занятия.
Заглянув в шкаф, я вижу, что на плечиках висит одежда, которую я носила в школе. Под одеждой стоит плетеная корзина для белья, полная луизианских рисовых фигурок. Одежда не оказывает на меня никакого действия, а вот при виде набивных разноцветных животных к горлу подступает комок. Изначально заполненные высушенным рисом, рисовые фигурки являют собой местных предшественников плюшевых игрушек в стиле Кролика Банни, которые позже покорили всю Америку. Должно быть, в корзине их штук тридцать, не меньше, но той, которая по-настоящему имеет для меня значение, там нет. Нет Лены-леопарда. Лена была моей любимицей, но я не знаю, почему. Может быть, потому что она была кошкой, как и я. Мне нравились пятнышки у нее на шкурке, нравились ее усы, нравилось, как она прижималась к моей щеке, когда я засыпала. Я носила ее с собой повсюду, даже взяла на похороны отца. И именно там, в окружении взрослых в комнате для гостей, я увидела отца лежащим в гробу.
Он больше не был похож на моего папу. Он выглядел старше. И еще очень одиноким. Когда я сказала об этом, дедушка предположил, что отцу будет не так одиноко, если я отдам ему Лену, чтобы она составила ему компанию. Мысль о том, чтобы в один день лишиться и Лены, и отца, была ужасна, но дедушка был прав. Каждый вечер в обществе Лены мне было не так одиноко, и я была уверена, что она сможет сделать то же самое и для папы. Спросив у мамы разрешения, я перегнулась через высокий край гроба и пристроила Лену между щекой и плечом отца, как делала каждый вечер сама. После этого я очень сильно скучала по ней, но утешала себя мыслью, что у папы осталась маленькая частичка моего сердца, чтобы ему не было так тоскливо одному.
Стоя сейчас в своей старой спальне, я чувствую, как по коже у меня бегут мурашки, как бывает всякий раз, когда я возвращаюсь домой. Почему мать решила оставить в ней все как есть? Черт возьми, она же дизайнер интерьера, в конце концов! Ее охватывает буквально маниакальное желание переделать каждый клочок пространства, который оказывается в ее власти. Это всего лишь своеобразное проявление уважения к моему детству? К более понятному и простому прошлому? Или мне следует рассматривать это как неприкрытое приглашение вернуться домой и начать все сначала, с того места, где я «сбилась с пути истинного»? Все члены моей семьи до сих пор расходятся во мнении, когда именно это случилось, то есть когда я не оправдала возложенных на меня надежд в качестве «женщины из рода ДеСалль». В глазах деда у меня все шло нормально до тех пор, пока меня не попросили из медицинского колледжа, что и не позволило мне пойти по его стопам и стать хирургом. Но мать считает, что падение началось намного раньше, в какой-то неопределенный момент моей юности. Хотя я и не ношу фамилию ДеСалль, фамилия моего отца была Ферри, меня все равно считают женщиной из рода ДеСалль, а это налагает на меня легион обязанностей. Но тысяча маленьких самовольных поступков, которые я совершила, уводят меня все дальше от этого предопределенного пути на дорогу, на которой мне до сих пор не встретилось никого, даже отдаленно похожего на мужа. И мать никогда не позволяет мне забыть об этом. Собственно говоря, я даже рада, что, приехав ночью, не застала ее дома.
Пока я смотрю на фотографию отца, на которой он высоко поднял мою руку в знак триумфа, валиум попадает мне в кровь и на меня снисходит благословенное спокойствие. Из-за того что отец умер, когда мне было всего восемь, он остался единственным, кого я не успела разочаровать. Мне нравится думать, что если бы он был сейчас жив, то гордился бы моими достижениями. Что касается моих проблем… Ну что же, у Люка Ферри хватало собственных.
Я откидываю покрывало на своей неизменно убранной постели и вытаскиваю из кармана сотовый телефон. Меня охватывает чувство вины, когда я вижу, что не ответила на тринадцать звонков. Нажав клавишу с цифрой «1», чтобы проверить голосовую почту, я прослушиваю первое сообщение. Шон позвонил мне даже раньше, чем успел покинуть дом Артура ЛеЖандра. Ободряющим голосом он советует мне сохранять спокойствие, говорит, что Пиацца – это его проблема, не моя, а потом умоляет не распускаться, пока он не приедет сюда. «Сюда» – это в мой дом на озере. Я пропускаю несколько сообщений. Перемена в голосе Шона просто разительна.
– Это снова я, – сердито заявляет он. – Я все еще сижу у тебя дома и по-прежнему не имею ни малейшего представления, куда ты подевалась. Пожалуйста, перезвони мне, даже если не хочешь меня видеть. Я даже не знаю, то ли ты валяешься пьяной в какой-нибудь дыре в Квортере, то ли упала в канаву и умерла. Ты что, перестала принимать лекарства? Что-то пошло не так, Кэт, я просто знаю это, и оно не имеет отношения к убийствам. Послушай… Ты должна доверять мне, и ты знаешь, что можешь это сделать. – Пауза, треск. – Проклятье, я люблю тебя, и все это дерьмо собачье. Вот почему мы до сих пор не вместе. А я сижу один в пустом доме и…
Щелчок, и больше ничего. Доступная память телефона исчерпала себя этим сообщением.
Я выскальзываю из трусиков и натягиваю одеяло до подбородка. Мне хочется позвонить Шону и сказать, что со мной все в порядке, но дело в том, что это не так. Собственно говоря, мне кажется, что я схожу с ума. Но здесь он ничем не может мне помочь.
Сотовый телефон выскальзывает из рук, и перед глазами у меня возникает образ Артура ЛеЖандра, лежащего мертвым в сверкающей кухне, в черных носках, надетых на худые, тонкие ноги. Над его телом парит в воздухе надпись, сделанная кровью: МОЯ РАБОТА НИКОГДА НЕ ЗАКОНЧИТСЯ. Я снова вижу следы укусов на бескровной плоти ЛеЖандра, еще один факт в бесконечной череде шрамов и увечий, которым я стала свидетелем за прошедшие семь лет.
Неужели это и в самом деле моя работа? Как может чья-то работа заключаться в том, чтобы анализировать и изучать нечто столь жестокое, столь маленькое, столь страшно специализированное?
Должно быть, мой выбор карьеры обусловлен чем-то еще. Но чем? Таинственной смертью отца? Это слишком очевидная причина.
– Моя работа никогда не закончится, – бормочу я, ощущая, как валиум растекается по жилам.
Сегодня ночью седативное, которое я проглотила, чтобы справиться с похмельем и тягой к выпивке, сделало мне неожиданный подарок: крепкий сон без сновидений. Я уже много лет не испытывала такого облегчения.
– Спасибо тебе, – шепчу я снотворному, словно обращаюсь к богине сна.
Моя левая рука ложится на живот, а правая высовывается из-под одеяла и тянется к руке, которой больше нет здесь.
– Папа? – шепчу я. – Это ты?