Тем временем д'Эгалье в свой черед прибыл в Версаль с письмами от маршала де Виллара к герцогу де Бовилье, главе королевского совета, и к Шамийару. По приезде он в тот же вечер вручил письма адресатам; оба пообещали представить его королю.
На четвертый день Шамийар передал д'Эгалье, чтобы наутро тот ждал до начала совета у королевской опочивальни.
Д'Эгалье был точен; в обычный час король прошел и остановился перед д'Эгалье, а Шамийар вышел вперед и сказал:
— Барон д'Эгалье, государь.
— Мне весьма приятно видеть вас, сударь, — произнес король, — я доволен усердием, проявленным вами в Лангедоке у меня на службе, очень доволен.
— Государь, — отвечал д'Эгалье, — я, напротив того, почитаю себя весьма несчастным, потому что не совершил еще ничего достойного той доброты, с какой ваше величество изволит со мной говорить, и я молю Бога о милости послать мне в будущем случай лучше засвидетельствовать вашему величеству свое усердие и преданность.
— Ничего, ничего, — сказал король, — повторяю вам, сударь, я очень доволен тем, что вы сделали.
И он пошел на совет.
Д'Эгалье удалился не вполне удовлетворенный: он пришел вовсе не для того, чтобы получить от Людовика XIV одни похвалы: у него была надежда добиться чего-нибудь для своих братьев по вере; но с Людовиком XIV бесполезны были мольбы и жалобы — следовало выжидать.
В тот же вечер Шамийар послал за бароном и сказал ему, что, зная из письма маршала де Виллара об огромном доверии, какое питают к нему рубашечники, хотел бы знать, не согласится ли барон еще раз воспользоваться этим доверием, чтобы призвать мятежников к повиновению.
— Разумеется, — отвечал д'Эгалье, — и с большой охотой, однако я полагаю, что в настоящую минуту дело настолько осложнилось, что успокоить умы будет нелегко.
— Но чего же хотят эти люди? — спросил Шамийар у д'Эгалье, словно они беседовали в первый раз. — И что, по вашему мнению, следует предпринять, чтобы их успокоить?
— По моему разумению, монсеньер, — отвечал барон, — для этого нужно, чтобы его величество разрешил своим подданным свободно отправлять обряды их веры.
— Как! Разрешить обряды так называемой реформатской веры? — вскричал министр. — Упаси вас Бог предлагать такие меры. Король, как я понимаю, предпочел бы, чтобы все его королевство перевернулось вверх дном, чем согласиться на такое.
— Монсеньер, — возразил барон, — мне весьма досадно, но я и в самом деле не знаю другого средства предотвратить бедствия, которые повлекут за собой утрату одной из прекраснейших провинций королевства.
— Клянусь честью, вот пример великого упрямства! — изумился министр. — Эти люди хотят погибнуть сами и увлечь к гибели свою страну!.. Пускай те, кто не желает верить по-нашему, молятся Богу у себя дома — никто им ни слова не скажет, лишь бы они не устраивали сборищ.
— Это было хорошо для начала, монсеньер, и я думаю, что, если бы людей не обращали и не причащали насильно, легко было бы удержать их в повиновении, из которого они вышли только под влиянием отчаяния; но теперь они говорят, что им мало молиться у себя дома: надо еще заключать браки, крестить детей, обучать их, хоронить покойников, и все это невозможно без исполнения церковных обрядов.
— А где вы видели — осведомился Шамийар, — чтобы людей причащали насильно?
Д'Эгалье удивленно взглянул на министра, словно желая удостовериться, что тот не шутит; но, видя, что лицо собеседника совершенно серьезно, отвечал:
— Увы, монсеньер, печальный пример моего покойного отца, а также матушки, здравствующей поныне, убеждает меня в том, что такое кощунство в самом деле происходило.
— Разве вы не католик? — спросил Шамийар.
— Нет, сударь, — отвечал д'Эгалье.
— Но почему же тогда вы вернулись в королевство?
— Откровенно признаюсь, монсеньор: я вернулся, намереваясь увезти свою матушку, но она никак не могла на это решиться из-за многих трудностей, ждавших ее в этом случае, и с помощью всей родни уговорила меня остаться; я уступил их настояниям, но с условием, чтобы меня не подвергли карам за мою веру. И вот один священник, друг моих родных, стал всем говорить, будто я обратился в старую веру, а я этого не опровергал; это было дурно с моей стороны, монсеньер, и я раскаиваюсь. Однако добавлю, что всякий раз, когда меня спрашивали о том же, о чем спрашивает ваше высокопревосходительство, я отвечал столь же откровенно.
Министр, казалось, нисколько не рассердился на барона за его откровенность; он лишь сказал ему на прощание, что ему следует подумать над тем, как вывести за пределы королевства тех, кто не желает подчиниться приказам его величества в вопросах веры. Д'Эгалье отвечал, что много размышлял об этом, но так ничего и не придумал, и обещал подумать еще. Затем он удалился.
Спустя несколько дней министр уведомил д'Эгалье, что король удостаивает его прощальной аудиенции. Вот как рассказывает сам барон об этой второй встрече:
«Его величество, — пишет он, — велел позвать меня в залу совета и там оказал мне честь еще раз повторить в присутствии всех министров, что он весьма доволен моей службой и хотел бы исправить меня только в одном отношении. Я стал умолять его величество сказать мне, что же ему во мне не по нраву, уверяя, что постараюсь во что бы то ни стало избавиться от этого недостатка.
— Я имею в виду вашу религию, — сказал мне король. — Я желал бы видеть в вас доброго католика, чтобы оказывать вам свои милости и чтобы вы по-прежнему продолжали мне служить.
Тут его величество добавил, что следует наставить меня в вере и что когда-нибудь я сам пойму, что это послужило мне к великому благу.
Я отвечал его величеству, что, не щадя жизни, готов доказать свою преданность величайшему королю на земле, но буду почитать себя недостойным его милостей, коль скоро добьюсь их с помощью лицемерия, каковым была бы для меня измена своей вере; сказал, что благодарен за ту воистину королевскую доброту, с какой его величество желает позаботиться о моем спасении; что я сделал все, что мог, чтобы получить наставления в вере и даже чтобы преодолеть в себе предрассудки, усвоенные с младенчества, кои часто препятствуют людям в постижении истины; что в свое время я даже близок был к тому, чтобы вовсе утратить веру, но Всевышний, сжалившись надо мною, отверз мне глаза и вывел из этого тягостного состояния, открыв мне истинность той веры, в которой я был рожден. И могу заверить ваше величество, добавил я, что многие лангедокские епископы, которые должны были бы, как мне кажется, трудиться над обращением нашим в католичество, на деле служат орудием, коим воспользовалось Провидение, дабы не дать нам превратиться в католиков: вместо того чтобы привлекать нас кротостью и благим примером, они всевозможными гонениями непрестанно внушали нам, что, если в низости своей мы отречемся от веры, которую почитаем правой, Бог покарает нас, предав нас в руки пастырей, которые и не думают о том, как бы пособить нам в спасении наших душ, но изо всех сил стараются ввергнуть нас в отчаяние.
Король на это пожал плечами и сказал мне: «Довольно, оставим этот разговор». Я испросил у него благословения, как у моего монарха и отца всех своих подданных. Король рассмеялся и сказал, что г-н де Шамийар передаст мне его приказ».
В силу этого приглашения на другой день д'Эгалье по просьбе министра явился к нему в его загородный дом; Шамийар сообщил, что король назначил ему пенсион в восемьсот ливров. Барон на это заметил, что трудился совсем не ради денег, но надеялся на лучшее вознаграждение: все, чего он просил в этом смысле, — возмещение тех трех-четырех сотен пистолей, потраченных на бесконечные свои разъезды, вот и все, но Шамийар возразил, что король привык, чтобы все его дары принимались с благодарностью, каковы бы они ни были. На это сказать было нечего, и д'Эгалье тем же вечером выехал в Лангедок.
Три месяца спустя он получил от Шамийара приказ покинуть королевство с обещанием пенсиона в четыреста экю, причем деньги за первую четверть года были ему выплачены вперед. Ему не оставалось ничего другого, кроме как повиноваться, и он пустился в путь в сопровождении тридцати трех своих людей, с которыми 23 сентября прибыл в Женеву; но как только он там оказался, Людовик XIV решил, что проявил уже достаточное великодушие и что они с бароном в расчете; поэтому д'Эгалье целый год напрасно дожидался второй четверти своего пенсиона.