— Помнишь цирк в парке, в Эдинбурге? Мы ходили туда втроем, ты, Веро и я, на первом курсе? — Я говорил сбивчиво, словно разучился рассчитывать скорость речи, и, чувствуя, что вот-вот отрублюсь, торопился выложить все в самом начале.
— Да… помню. Мы тогда изрядно набрались. Сидели, если не ошибаюсь, в первом ряду. Веро так хохотала над клоунами. — Его слова доходили до меня как будто издалека.
— Помнишь воздушных гимнастов? А тот номер на проволоке? Я сейчас как раз думал о них. Что и мы такие же. Они были не очень-то хороши. Как будто только-только освоили номер и не откатали его толком. Казалось, еще немного, и кто-то оступится, промахнется и упадет. Смотреть страшно, но все смотрели. Будь они мастерами, делай все без запинки, мы бы не хватались за ручки кресел и не замирали затаив дыхание. Вся соль в том, что они были новичками.
Мне кажется, мы сейчас такие же, как те циркачи. Нам удается лишь удерживаться от падения. Важен каждый шаг. Одно неверное движение — и мы летим в пропасть. Я горжусь тем, что мы зашли так далеко, что живем вместе и заботимся друг о друге. Но нельзя забывать, что мы еще и новички, делающие первые, неуверенные шаги в этом мире. Нам и дальше нужно приглядывать друг за другом.
Но разговаривал я с огнем, а Генри лежал, прижавшись к холодному камню пола. Губы — тонкие и бескровные, серые, на восковых щеках и лбу — какие-то грязноватые пятна. Он подтянул острые колени к груди, сжался в комок и стал похож на раненого солдата. Очнулись мы, когда над Темзой уже светало.
Огромные желтые краны цаплями нависали над рекой, перенося и опуская серебристо-голубые блоки. Мы с Генри сидели на скамейке в еще неверном свете, а мимо тянулись, закончив смену, усталые такси. Свалявшиеся листья мокли на земле, впитывая смытую ночным дождем грязь. Голову сдавили стальные тиски, за глазами пряталась боль, время от времени прорывавшаяся острыми выпадами в виски.
— Так кто они такие, Генри? На простых наркош не очень-то и похожи. Что тут вообще происходит?
Он закурил, передал мне сигарету. Закашлялся. Сухие хрипы синкопировали с накатом волн на набережную.
— Странно, что ты никого не узнал. Там и из Эдинбурга ребята были. Большинство из Оксфорда и Кембриджа. Ты, наверно, причисляешь их к неудачникам, бездельникам. Дело не в том, что они просто решили не работать. Тут еще много чего. Они упиваются молодостью. Я бы назвал их идеалистами. Сознательными уклонистами от этой жалкой войны за зарплату. Все обеспеченные, родители у всех — политики, банкиры, юристы. Все из приличных семей, но они увидели, с чем столкнулись и с чем смирились мы, и отказываются идти нашим путем. На мой взгляд, вполне разумная точка зрения. Они даже не стараются интегрироваться в эту… в эту великую трагедию, что мы называем жизнью. В основном тусуются здесь, принимают наркотики, занимаются сексом и разговаривают. Отец Конрада — крупный девелопер, эти арки отдал им во временное пользование, пока не решит, что с ними делать. Я бываю здесь так счастлив. По мне, это реальнее, чем наша жизнь дома.
Мы шли по южной стороне реки, бросая в воду все, что попадало под руку, — палки, камни, банки. Потом завернули в кафе на Бэттерси и попытались что-то съесть, но еда не лезла в глотку, мир уже утратил блеск, и я перестал дивиться цвету кожи на руках. Домой мы пришли молча. Серость наступившего дня раскрывалась над нами, словно устрица, в желтых пятнах от последних ночных фонарей. Я позвонил Баритону и сказался больным; тот воспринял мое сообщение о пищевом отравлении довольно холодно и недоверчиво. Я свалился на кровать, а когда очухался — ближе к ланчу и совершенно разбитый, — простыни отсырели от пота.
Глава 4
Домой
Я проработал в «Силверберче» уже семь месяцев, когда вдруг лихорадкой нагрянуло лето. Знойные июльские денечки перемежались проливными дождями, раскаленное добела солнце безжалостно выжаривало мозг, низвергавшиеся внезапно потоки мчались по Фулхэм-роуд, и одежда мгновенно промокала насквозь.
В один из уик-эндов я решил навестить родителей в Уэртинге. Я не был дома несколько месяцев, а с отцом не разговаривал с тех пор, как перебрался в Лондон. Нельзя сказать, что мы не были близки, но меня смущало их безнадежное мещанство, я не мог представить, что подумают Генри и Веро, увидев скромный домик, один из многих в ряду ленточной застройки, в квартале от берега, где прогуливались, разрабатывая изношенные суставы, пораженные артритом, женщины. Родители любили меня ненавязчиво и сдержанно, как какую-нибудь редкую, дорогостоящую орхидею, которую они вырастили и теперь скромно отступили, чтобы любоваться и восхищаться ею со стороны. Но я был слишком молод, чтобы, даже понимая это, каким-то образом выразить свою признательность.