Выбрать главу
Знала, — спорить нечего, — про такое пекло. Ведь недаром с вечера что-то сердце екало.
Чуть со старой вишнею май сдружил перила, я мечту давнишнюю пташкой оперила.
Звонких песен в горле ком затянув потуже, взмыла в небо горлинка собирать подружек.
Брызгами росы пылил луч, с рекой судача. — Только тут рассыпали птичий звон над дачей.            —
Натворили в час такого: за подкоп взялись улитки. Ветер, вздыбив частоколы, треплет ветхие калитки.
Гнутся, смятые сиренью, балки, словно из картона. Плющ бунтующий к смиренью нудит гордые фронтоны.           —
Трясясь лихорадкой, балкон и ступени ныряют в зеленой охлынувшей пене. Дом сжался. Он жалок. За жерлами окон испариной зноя намяк и намок он.
И вот, — за плетенье оград и площадок отпрянув в смятеньи, он просит пощады.
Он выкинул шторы как флаг перемирья, чтоб зелени штормы не все перемыли,
и, двери осклабив сухую десну, встречает повстанцев, несущих весну.

1922.

И. Эренбург

Из книги «Звериное тепло»

В ночи я трогаю недоумелый, Дорожной лихорадкою томим, Почти доисторическое тело, Которое еще зовут моим.
Оно живет своим особым бытом — Смуглеет в жар и жадно ждет весны, И — ком земли — оно цветет от пыток, От чудных губ жестокой бороны.
Рассеянно перебираю ворох Раскиданных волос, имен, обид. Поймите эти путевые сборы, Когда уже ничто не веселит.
В каких же слабостях еще признаться. — Ребячий смех и благости росы. Но уж за трапезою домочадцев Томится гость и смотрит на часы.
Он золотого хлеба не надрежет, И как бы ни сиротствовала грудь, Он выпустит в окно чужую нежность, Чтоб даже нежность крикнула — не будь.
В глухую ночь свои кидаю пальцы — Какие руки вдоволь далеки, Чтоб обрядить такого постояльца И, руку взяв, не выпустить руки.
Ищу покоя, будто зверь на склоне. Седин уже немало намело. В студеном воздухе легко утонет Отпущенное некогда тепло.

Ал. Малышкин

Падение Даира

Повесть
I.

Керосиновые лампы пылали в полночь. Наверху, на штабном телеграфе, несмолкаемо стучали аппараты; бесконечно ползли ленты, крича короткие тревожные слова. На много верст кругом — в ноябрьской ночи — армия, занесенная для удара ста тысячами тел, армия сторожила, шла в ветры по мерзлым большакам, валялась по избам, жгла костры в перелесках, скакала в степные курганы. За курганами гудело море. За курганами, горбясь черной скалой, лег перешеек в море — в синие блаженные островные туманы. И армия лежала за курганами, перед черной горбатой скалой, сторожа ее зоркими ползучими постами.

Лампы, пылающие в полночь, безумеющая бессонница штабов, Республика, кричащая в аппараты, гул стотысячных орд в степи; это развернутый, но не обрушенный еще удар по скале, по последним армиям противника, сброшенного с материка на полуостров.

В штабе армии, где сходились нити стотысячного, за керосиновыми лампами работали ночами, готовя удар. Стотысячное двигалось там отраженной тенью по веерообразным маршрутам — на стенах, закругляя щупальцы в хищный смертельный сдав. Молодые люди в галифе ползали животами по стенам — по картам, похожим на гигантские цветники, отмечая тайные движения, что за курганами, скалами, перешейками: они знали все. В абстрактной выпуклости линий, цветов и значков было:

громадный ромб полуострова в горизонталях синего южного моря. Ромб связан с материком узким двадцатипятиверстным в длину перешейком;

в ста верстах западнее перешейка еще одна тонкая нить суши от ромба к материку, прерванная проливом по середине;

на материке перед перешейком цветная толпа красных флажков: N армия, и красные флажки против тонкой прерванной нити — соседняя Заволжская армия; и против той и другой — с полуострова — цветники голубых флажков: белые армии Даира.

Путь красным армиям преграждался: на перешейке Даирской скалой, пересекавшей всю его восьмиверстную ширину, от залива до залива, с сетью проволочных заграждений, пулеметных гнезд и бетонных позиций тяжелых батарей, воздвигнутых французскими инженерами — это делало недоступной обрывающуюся на север, к красным терассу; перед Заволжской армией — проливом; пролив был усилен орудиями противоположного берега и баррикадирован кошмарной громадой взорванного железнодорожного моста. За укреплениями были последние. Страна требовала уничтожить последних.

Керосиновые лампы пылали за-полночь. В половине второго зазвонили телефоны. Звонили из аппаратной: фронт давал боевую директиву. Галифе торопливо слезали со стен, бежали докладывать начальнику штаба и командарму. У аппаратов, ожидая, стояла страна.

И минуту спустя прошел командарм: близоруко щурясь, выпрямленный, как скелет, стриженный ежиком, каменный, торжественный командарм N, взявший на материке восемь танков и уничтоживший корпус противника. В ветхих скрипучих переходах штаба, ведущих на телеграф, отголосками — через стены выл ветер, переминались и шатались деревья, черным хаосом скакала ночь! И казалось, с облаками бурь, с гулом двигающихся где-то масс затихли и стали времена в вещем напряженьи…

ОТ КОМАНДУЮЩЕГО ФРОНТОМ.

«Секретная. Вне всякой очереди. Командармам N-й, Заволжской, Конно-Партизанской.

Дополнение директиве приказываю:

Перейти наступление рассвете 7 ноября.

Заволжской армии произвести демонстративные атаки переходимый вброд Антарский пролив, дабы привлечь себе внимание и силы противника.

N-й армии, усиление коей переданы две конно-партизанских дивизии, прорвать укрепления Даирской террасы, ворваться плечах противника Даир и сбросить море.

Конно-партизанской армии двигаться фронтовом резерве; N-й армией стремительно выдвинуться полуостров и отрезать отход противнику к кораблям Антанты.

Вести борьбу до полного уничтожения живой силы противника».

Из кабинета командарма отрывистый звонок летел в оперативное.

— Ветер?

Галифе, звякая шпорами, почтительно наклонялись к телефону.

— Северо-западный, девять баллов.

Каменная черта на лбу таяла — в жесткую, ироническую улыбку: над теми, дальними, что за террасой. Счастливый, роковой ветер дул, ветер побед.

И начальник штаба бежал с приказом из кабинета на телеграф. В приказе было: начать концентрацию множеств к морю, к перешейку; нависнуть молотом над скалой… Аппараты простучали в пространства, в ночь — коротко и властно.

А в ночи были поля и поля: земля черная молча лежала. Дули ветры по межам, по невидимому кустарнику балок, по щебнистым пустырям там, где раньше были хутора, скошенные снарядами по дорогам, истоптанным тысячами тысяч — теперь уже умерших и утихших — по дорогам, до тишайшей одной черты, где лежали, зарывшись в землю, живые и сторожкие; и впереди в кустарнике на животах лежали еще: секрет. Туда дули ветры.

И все-таки в черной ночи, впереди, видели — не глаза, а что-то еще другое — темный, от века поднятый массив, лютый и колючий; и за ним чудесный Даир — синие туманы долин, цветущие города, звездное море…

Но так казалось только: за террасой чудес не было, а те же лежали поля. За террасой в пещерах и землянках сидели и курили люди в английских шинелях, с медными пуговицами и в погонах; смеялись и разговаривали, кое-кто дежурил у телефонов: такие же живые люди. Но к ним шло безглазое и страшное, страшное молчанием — из-за террасы, с черных полей, где кто-то присутствовал и выжидал и ехидно полз. И нависло так: вот еще миг и вдруг погаснут смех и разговоры и коптилками освещенные стены; и вот а-а-а-а!.. кричать, зажать голову, лицо руками, бежать прямо туда — в ужас, в безглазое и поджидающее, подставляя под удары, под топоры мозг, тело…

И дальше по дорогам на юг; за деревушки, еще не спящие; за пылающие огнями станции, со скрипящими составами поездов, полными солдат в английских шинелях; за платформы станций, где лихорадочно ждут поездов люди и с поездами угромыхивают в темь — все дальше шло это: безвестьем, ползучей тоской.