Выбрать главу

— Роберт Смит, — знал ли тогда он, что в мире есть старенький, — не моральный, а физический, почти механический — закон: «Мне отмщение, и Аз воздам», — что человеческий мир складывается — из человеческих единиц, только, — что есть вина разных культур, что Европейской культуры, романо-германской, одноженной, — вино и вино и уксус, — однолюбность, а одна функция всегда — не может не влечь за собой другую? — Но однолюбовность: есть всегда — созидание, порой горькое очень. — Мистер Роберт Смит много женщин познал, многих национальностей, и молодых, и старых, и целомудренных и извращенных, пока не узнал старенькой этой истины, той, что человек самое ценное — и любовь: единственное — в этом мире. Другого же мира человеку — нет. —

— В Эдинбурге уходили мужчины на фронт. Несколько раз над тихими улочками Эдинбурга, в ночи, во мраке, летали цеппелины, тогда люди прятались по домам, а в небе ножницы прожекторов кроили темноту, и всем было нехорошо, одиноко и сиротливо. Потом открылись лазареты и появились искалеченные на фронтах люди, жаждущие жить, и они были с большими деньгами, которых не жалели. На тихих улочках, вне центра города, где дома все, как один, появились кафэ и кабаре, и кинематографы стали ломиться от посетителей, театры опустели. Появились гигантские, несуразные, беспокоящие плакаты о войне. — Мистрис Смит — старуха — знала, что церкви пустеют, и еще она знала — старухи в квартале шептались озабоченно и испуганно — молодые женщины стали сестрами милосердия — девушки очень охотно уплывали в море на ботах под парусом — вон в том доме, напротив, N 27, девушка ходила к акушерке на street в другом конце города, — а в этом доме видели, как на рассвете из окна выпрыгнул офицер, у офицера рука была в белой повязке, кинематографы ломились от пар. — Мистрис Смит — жена Роберта стала сестрой милосердия; старуха не знала, что раз, в ночное дежурство, после обхода израненных мужчин, у молодой закружилась, закружилась голова и в этот момент в комнату, в дежурку, где была она одна, вошел рыжий ирландец, замкнул дверь, как раз тот, которому она улыбнулась несколько раз вечером и которого она видела однажды во сне: молодая тогда очнулась, разобралась в ощущениях только утром, она поразилась, как все это просто, и она другими упрощенными, глазами увидела свет, мужчин, своих подруг, матерей. Над Эдинбургом летали — изредка — ночами немецкие цеппелины. — После года отсутствия, после контузии приехал муж, Роберт, — и в первую же ночь муж испугал жену, тогда еще наивную, тем, что он не мог уже удовлетвориться естественной страстью, и то, что он делал, показалось ей мерзостью; но когда муж уехал снова на фронт и у нее был любовник, на десятом свидании она захотела, чтоб любовник сделал с ней то же, что делал ее муж. —

— Потом было все, что нужно для того, чтоб они разошлись, чтоб жена мистрис Смит вновь стала мистрис Чудлей. Тогда уже взорвала Европу Россия русской революцией, и советская революция умирала в Венгрии. Германию карнали во имя революции и мозгового оскудения Версальского мира, мятежничала вновь и вновь Ирландия, вымирала Франция. — Мистер Смит понял тогда, что значит «Мне отмщение, и Аз воздам», — но случилось так, как должно случиться: мир заслонил любовь, и — как часто случается: Роберт Смит не мог примириться с любовью к ушедшей жене. Она очень скоро применилась, она уехала в Париж.

Роберт Смит знал: —

— В великий пост в России — в сумерки, когда перезванивают великопостно колокола и хрустнут ручьи под ногами, — как в марте днем в суходолах в разбухшем суглинке, — как в июне в росные рассветы в березовой горечи, — как в белые ночи, — сердце берет кто-то в руку, сжимает, зеленеет в глазах свет, и кажется, что смотришь на солнце сквозь закрытые веки, — сердце наполнено, сердце трепещет, — и знаешь, что это есть мир, что сердце в руки взяла земля, — что ты связан с ее чистотой так же тесно, как сердце в руке, — что мир, земля, человек, кровь, целомудрие (целомудрие, как березовая горечь в июне) — одно: чистота, девушка, Лиза Калитина. —

Мистрис Смит знала: —

— Самое вкусное яблоко это то, которое с пятнышком, — и, когда он идет по возже к уздцам рысака, не желающего стоять, — они стоят на снежной пустынной поляне, — неверными, холодными руками она наливает коньяк, холодный как лед, от которого ноют зубы, и жгущий, как коньяк, — а губы холодны, неверны, очерствели в жестокой тишине мороза, и губы горьки, как то яблоко с пятнышком. А дома домовый пес-старик уже раскинул простыни и подлил воды в умывальник. —

Роберт Смит никогда не познал, никогда: — как —

— Лиза Калитина, одна, без лыж, пробирается по снегу, за дачи, за сосны. Обрыв гранитными глыбами валится в море. Буроствольные сосны стоят щетиной. Море: — здесь под обрывом льды — там далеко свинец воды — и там далеко над мутью в метели красный свет уходящей зари. Снежные струи бегут кругом, кружатся, около, засыпают. Сосны шумят, шипят в ветре, качаются. — «Это я, я». — Снег не комкается в руках, его нельзя смять, он рассыпается серебряной синей пылью — «Надя, сейчас у обрыва меня поцеловал Павел. Я его люблю». —

Телеграф.

Телеграф — это столбы и проволоки, которые сиротливо гудят в полях, гудят и ночью и днем, и веснами, и в осени, — сиротливо, потому что — кто знает, что, о чем гудят они? — в полях, по оврагам, по большакам, по проселкам: —

Телеграф выкинул из России в Европу четыре телеграммы — мистрис Смит, мистрис Чудлей, мистеру Кигстону. —

Россия — Европа: два мира? —

В колонном зале польской миссии — на Домберге — парламент миссий. Древнюю Колывань осаждал когда-то Иван Грозный, — публичному дому тогда было уже полтораста лет. Здесь все, кто вне России, кто глядит в Россию. Свет черен — не понятно, ночь иль окна в черных шторах. Парламент мнений. Здесь все. Сорокин и Пильняк — не явились. У секретарского столика Емельян Разин и Лоллий Кронидов. Ротмистр Тензигольско-Саломатино-Расторов сел на окне, без шпаги. Рядом стала серая старушка — мать — мистрис Смит. Генерал Калитин не может об'ясниться по-английски с мистером Кигстоно из Ливерпуля. Министр Сарва, посланник Старк сторонятся Ллойд-Джорджа. В зале нет мистрис Чудлей. — Иль это только бред, иль это только муть, туман, навожденье? — в зале только истопник, и кресла, и тишина — над мертвым городом, — а где-то там, во мгле лежит — Россия, — где с полей, суходолов, из лесов и болот — серое, страшное, непонятное, — что? -..Докладчик, кто докладчик? —

— В зале нет мистрис Чудлей —

— И Париж. Автобусы, такси, трамваи, мотоциклы, велосипедисты, цилиндры, котелки, женские шляпки. В Париже нет извозчиков. На углу, где скрещиваются две улицы, люди, как сор в воронку, проваливаются в двери метрополитена. Гудит, блестит, — мчит город — в солнце, в лаке, в асфальте. Оказывается, женщин надо, как конфекты, из платья выворачивать. Дом там, против бульвара — весь в оборках жалюзи, — и мистрис Чудлей, в прохладной тени, идет из одной комнаты в другую: — кружево, кружево, шелк, пеньюар — утро. В умывальнике, в ванной — горячая и холодная вода. Мистрис Чудлей у зеркала — мистрис Чудлей в зеркале, — и губы пунцовеют в кармине, бледнеют щеки и нос, а глаза как море в облачный день, и под глазами синяки, такие наивные, такие печальные. И плечи — чуть-чуть припудрены. Она знает, что женщину, как конфетку, надо из платья выворачивать. Она идет по комнате, ее мопс бежит за ней. Уже поздний час. Она знает: — как у нее, так у всех парижанок, у немок, у англичанок, — у всех или визитная карточка, или блокнот (в черепаховой оправе), — и так легко добиться этой карточки, чтоб там был указан час, и к этому часу, конечно, пусть это днем или ночью, в ванне — теплая вода, простыни и полотенца. В комнате за жалюзи — прохладно, и на улице — за жалюзи — котелки, цилиндры, лак ботинок. — Мистрис Чудлей в белом платье, в белом пальто, с сумкой в руках. Лифт мягок, лифт скидывает вниз. На тротуарах, в жестяных пальмах — кафэ. За углом, в переулке, где тихо, — парикмахер. Мистрис Чудлей идет делать прическу, маникюр и педикюр. — И вот —