Выбрать главу

Обгонял шарабан.

— И Баландина Ваську повезли.

— А ему за что может быть послабленье?

— Теперь богачей нет. За богатство теперь по головке не гладят. Не пощадят.

— Ну, его не жалко.

Вплывает прямо во взор пристань. Река надувает серые губы, дуется, плещется; прошелся ветер, потемнело, посинело младенческое утро.

Четвертая.

В петле железнодорожного узла, рассеченного широким лезвеем реки, опутанный проводами, стоит серый громадный вокзал; вот там, на четвертом запасном пути помещается поезд Штаба первой особой революционной армии. Вокзалы и станции поражают наблюдателя своим чрезвычайно долголетним неправдоподобием и вымышленностью — в русском пейзаже. Вокзалы и станции создают в русском пейзаже веянье настороженности и осторожности; настороженная казачья станица с перепугу шарахнулась от станции под гору, переводя там дух, высунув, как зеленый язык, к станции сады и осклабив, как черные зубы, пахоть огородов. Там на полотне, на гребне насыпи, желтый с коричневыми и рыжими пятнами, бронепоезд, обрюзглый, оседающий холодно и грозно, на запад повернул площадки и башенки. Толпы товарных вагонов сердито разогнаны под откос, к пустым пакгаузам, где эти красные стада оберегаемы, как черными военачальниками, закопчеными паровозами. Один из них, задыхаясь и лязгая, натужливо барахтается от насыпи к выемке, повизгивает, составляя маршрутный поезд для Первого Советского имени Марата полка.

За вокзалом, где иссыхает золото листопада, — палисадники и большой пустырь; там в червонном воздухе носятся алые расплавы атласных рубах и щегольских чакчир. Так братве позволил одеться командарм, при чем сколько ни было приказов надевать на позициях защитные цвета — до сих пор не помогало.

Готовятся обедать. Бегают к походной кухне, садятся с котелками на корточки около составленных в козла винтовок. Многие — в скатках.

На площади грохотно, звонко:

живы люди.

Эта поездка, что белый билет: сутки безопасности после кадетского фронта.

Жить надо.

— Есть!

Так кажется? или в самом деле:

обнимай, целуй в красные рябиновые с горечью губы молодую фальшивомонетчицу — осень, пахнущую… как шинкарка — вином.

— Есть!

Так кажется? или в самом деле: горит над сотнями обветренных лиц пожар округленных глаз. Глаза — светлее светлолицего русого солнца, разноцветнее до смерти закупавшихся в сентябрьском пламени деревьев и трав.

Жестяные гирлянды котелков с горячими щами расхватаны хищно и голодно; пахнет остро и удушливо — консервами.

— Питайся, братва.

— Есть!

Перед отправкой выйдет командарм. Он сейчас из зеленого пыльного автомобиля провалился куда-то за коричневую чешую пухлых, расшикованных международных вагонов, пахнущих жирным мясом курортных (Москва-Козлов-Ростов н/Д.-Кисловодск) буржуев и ароматных анемичных дам — их шелками и батистами.

На столе звякает захлебывающийся полевой телефон, скликая разбросанные отрядики, сбирая, бросая в бои, снова извлекая из боев.

Многим, кому надо было до командарма, известно, что под тихими невразумительными буквами:

Societe internationale de wagons lits

сейчас сгорбился молодой человек у стола. Это — командарм. Не командарм — атаман веселых шаек. Уткнул блестящее бледностью лицо в озаренье рыжеватой своей бородки, пушистой и округлой, как рыжий пар. Весь он по рукам — по ногам опутан повизгивающими позванивающими проволоками; сейчас он играет разноцветными картами и планами, перебрасывает листы бумаги начальнику штаба тов. Эккерту, которого впрочем, за бумагами, за красной черкеской командарма никто никогда не видал и от которого осталась одна подпись под приказами. Командарм слушает — как приглуховатый. Больше молчит. Кивает черной папахой; поднимет голову, — папаха прилипнет к красной сутулой черкеске.

Кадеты обещали за его голову пятьдесят тысяч.

К заднему вагону подтянут батальон.

— Совершенно не могу работать, — сказал Калабухов, вваливаясь в алобархатное душное месиво.

(Вагон Северова был переделан из вагона-mixte. Весь вагон по его, Северова, прихоти был внутри обит красным бархатом: где-то под Екатеринославом он захватил несколько десятков штук такого бархата; его едва удержали от дикой мысли обить вагон снаружи таким же бархатом. Он успокоился на внутреннем его пышном убранстве.)

— Почему? Ты же вообще работаешь как лошадь, — отозвался Северов.

— Да, а сейчас надо прощаться с батальоном: речь возбуждает. А потом — я сердит. Поедешь ты, и поедет Силаевский.

— Я не поеду.

— Что?

— Не хочется.

— Я приказываю, Северов.

Сморщился.

— Ну, хорошо, ладно.

— Слава богу, хоть ты меня сегодня утешил, Юрий. Не упрямишься. Вот денек выдался. В городе нашем чорт знает что… А самое главное — я из округа в штаб фронта заехал. Ну, брат, там теперь большевистское гнездовье. Мне Предреввоенсовет этот новый, Теплов, заявляет с первых же слов: «Ваша армия снимается с особого положения, и к вам назначается штат комиссаров-большевиков во все высшие единицы, начиная с полка». Т.-е., он все это сказал дипломатично, но я тоже грамотный…

— Этого, дорогой Алексей Константинович, давно надо было ожидать. Щупальцы тянутся. Что касается меня, то я твердую власть уважаю. Это я всосал с молоком матери, вернее, от отца — в наследство получил. Мой отец тридцать лет в Синоде служил, а там было уже настоящее гнездовье, как ты говоришь, сильной, непоколебимой, деспотической власти. Я это уважение, впрочем, подновил, модернизировал и оправдал. Я думаю, что самая напряженная свобода дается самым репрессивным правительством. И вот почему…

Северов прилег на подушку (любил рассуждать лежа), как будто некуда торопиться, как будто ему вовсе не надо последить за погрузкой. Калабухов с усмешкой смотрели видел почти воочию, как с Северова облезают полномочия, только что полученные, точно совлекаемые невидимыми руками ризы и пышности.

— И вот почему. Свобода — в борьбе (а не «право борьбой обретешь», как у вас на мутном партийном лозунге), свобода — в борьбе, в выборе той жестикуляции, которая борьбой дается. Поэтому я, например, в киселеобразности кропоткинской, малатестовой или толстовской анархии чувствовал бы себя просто удрученным и задавленным самыми невыполнимыми желаниями и кончил бы разрушением физического мира — самоубийством. Посуди сам, что бы мне тогда оставалось, если все мои функции общественные и социальные свелись бы к беспрекословному, — для всех к тому же безвредному, — выполнению собственных желаний и потребностей. Merci bien! Я стал бы буквально долбить головой стенку, чтобы стенка не мешала мне ходить, скажем в Московском доме Нирнзее или в питерской «Астории» по прямой всегда линии. Я бы умер от надоедливости смен зимы и лета, от постоянной необходимости пользоваться уборной, от невозможности подняться на воздух выше двенадцати верст от… чорт знает чего. А вот когда с начальством сражаюсь, я чувствую, что «человек — звучит гордо». Начальство — стена, поддающаяся к долбне и тем самым доставляющая мне приятность. Человек, облеченный властью, — предмет неодушевленный, не «кто», а «что». Больше же всего люблю фронтовую дисциплину германскую и ненавижу твою армию, в коей дисциплины мало, хотя, правду говоря, есть твое упрямство и воля.

— Ну, вот. Это же самое мне заявил Теплов. Когда уже у нас начался настоящий бой, он мне почти брякнул: «Довольно вы пограбили с вашими бандитами». Я ему спокойно ответил, что война, и в особенности война классовая, — т.-е. самая корыстная, а потому и священная…

— Так это из меня, Алексей Константинович. Авторские!

— Погоди, брось… Что война в белых перчатках не делается. Я побеждал тем, что всегда немедленно награждал трофеями своих бандяг. Ну, так, конечно, я не говорил… приблизительно. И покуда я своей армией командую, то этой своей позиции не сдам. И не сдам, Юрий. Сейчас я мну людей как глину. Они, разумеется, сопротивляются, а у меня, как ты говоришь, появляется свободная жестикуляция. Они это хоть и чувствуют, но, в результате, подчиняются — награде и хлебу. Я, только я, с большой буквы — «Я» их одевал, и обувал и кормил. Они все в красных рубахах ходят. Это я им выдал красный шелк. Но я сам отвечаю за все это перед текучестью времени, перед историей. Во главе армии только я сознаю свою силу, где-нибудь еще моя личность свелась бы к нулю, по Марксу. Так этого не будет.