— Как зачем? Да я никогда об этом и не думал. А так из обывательщины. Обыватель тоже может быть героем. Я за семь месяцев позабыл, что я был хорошим офицером, а муку семье возил. Ну, а теперь — повторение пройденного.
— Оригинально, знаете.
— Да, оригинально. Я думал, что мы, мятеж затевая, обывателями не будем. Куда там. В первый день обывательщина заедает. Полковник Преображенский — или это мне показалось — соусом парадный мундир закапал.
— Да, он и в самом деле закапал. Котлету ел. Дочь прислала.
— Э-хе. В первый день. А Троцкий в Смольном в обморок упал. С голоду, и не спал. А тут парадный мундир. Подумайте: парадный. И соус. А артиллерии у нас нет.
— Так она у моряков.
— Разоружить. И никто не сказал!
— А сами вы почему не сказали?
— Да так, обывательщина. Обывательщина на службе — бюрократизм. Не долез до вождя. Потом забыл. В первый день: бюрократизм. Потери у нас есть?
— Кто их знает? Если есть, то небольшие.
— Ну, вот. Все-таки есть. А медицинская часть есть?
— Нет. Не видал.
— А политически мы как-нибудь обставили переворот? Перевернули и ладно. А когда собирались, то все тарахтели: меньшевики, кадеты, эс-эры.
— Ну, их к чорту. Завтра будут.
— Ну, к чорту. Пусть будут завтра. Это их дело.
— А вот артиллерии нет. Вернемся в Штаб. Вокзал бы можно обстрелять.
— Не стоит… Завтра. Жалко вам. Повоюем. А мятеж, думаете, мы подняли?
— Мы.
— Ну, это — вы оставьте ваши слезы, кушайте лимон. Он сам произошел, как будто нас и не было. И пройдет сам.
— До свиданья, поручик.
— Всего хорошего.
Фразы были лишены обычного дневного эхо: их без остатка пожирала темнота.
Не затихает.
Громко чиркает резкой перестрелкой со стороны города, пореже и беспорядочней — со стороны белого спиртового зарева, со стороны паровых барашков в зареве — почаще и пачками. Там же зелеными и красными слезами плачут семафоры. Все, что осталось от мирного времени: семафоры, вагоны, теплушки, даже черные маневровые кукушки, — сегодня на ночь все осталось в нежной какой-то нерешительности: ничего они неодушевленные, неотапливаемые не знают. Рабочие разошлись.
На вокзале безлюдно. Маратовцы, сменяясь, забегают в гулкий живот вокзала, поспешно возятся с едой, пьют и перебрасываются:
— Чего это второй батальон? Приехал он или нет?
— Должно быть, приехал. Они на пароходе насколько раньше нас выехали!
— А может по дороге задержали и разоружили?
— Это кто? Мобилизованные? Ты видал, как они стреляют?
— Как крестики! У нас так сорокалетние в шестнадцатом году палили.
— Эх, белая гвардия! К утру, должно быть, в атаку пойдем.
Северов лежал в своем вагоне и наблюдал (вагон, вы помните, был обит по его, Северова, прихоти алым бархатом, алый бархат всасывал весь свет: было полутемно, огромную роль в чрезвычайной нежности света играла та подушка, на которой Северов лежал, о подушке после, хотя она и не шерстила лица к ней прислоненного), наблюдал тот легчайший жар и ту сонливость, которые растекались извне, под верхними покровами мускулов, по всему телу. Лицо, погруженное в мягкий ворс подушки, улавливало тонкий сквозняк между шерстинками: лицу было прохладно. Рядом, должно быть, тревожно сопел паровоз, а со стороны города, может быть, еще тревожнее прыгала и тявкала перестрелка.
— Ах, это вы, Силаевский? Как тихо вы вошли.
— Ну, это вы мне дамский комплимент. Я, Юрий Александрович, не стесняясь, вперся: не такое теперь время, чтобы стесняться.
— Это афоризм. Мысли умных людей. Ну, что… там?
— Все благополучно. Напираем. Только я сомневаюсь, да и солдатня тоже, насчет второго батальона. Он что-то, как мертвый. Не соблюдает плана…
— А, вы вот о чем. И я потому не командую, что плана не могу соблюдать. Нельзя соблюдать плана сражения или диспозицию, это еще Толстой… Потери есть? Это гораздо важнее.
— Мало. Стреляют плохо. Один убит, двое ранено.
— Убит? Кто?
— Деревягин, из первой роты.
— Не помню.
Он помолчал.
— Вы все-таки почему пришли?
— Да вот, насчет второго батальона.
— Пустяки. Доверяйте себе, как я вам доверяю. Я доверяю. Мятеж все равно не будет… он должен быть подавлен.
Силаевский засмеялся тихо.
— Вы всегда так, Юрий Александрович. С вами хорошо воевать. Очень вы спокойны…
— Ну, вот. С какой стати я буду отнимать у вас молодые лавры? У вас вон в прошлую войну лицо обезображено шрамом. Вы должны это скрыть лаврами в настоящую войну. Мятежники не организованы и слишком явно ориентируют на чернейшую белогвардейщину. Это слабо. Что?
Силаевский пропал, перед глазами колебался… потолок.
— Да, да. Впрочем вы, тов. Силаевский, ничего не сказали. Вы храбры и молоды: вам нужны победы. Я знаю свой военный опыт, вы знакомы с ним тоже и не преминете обернуться ко мне за советом в случае… Я говорю, как Заглоба… Что?
…………………………………………………………………………………………………………
— Случая такого быть не может. Ну, вот. А за ними матросы, часть рабочих и, главное, полная дезорганизованность наших врагов. Я справился у Калабухова. Я передаю вам все полномочия и, главное, свою уверенность, как главнокомандующий отрядом против белогвардейского мятежа в этом городе. Главнокомандующий… это не так много…
………………………………………………………………………………………………………………
— При Керенском я, будучи штабс-капитаном, командовал полком под Тарнополем, при чем тогда мы сдерживали напор на всю нашу дивизию. А побеждать… белогвардейцев. Идите, милый Силаевский, и приходите ко мне за советами и за уверенностью в победе. Из нашего плана помните одно: в атаку тихо, не спугнуть… Это чревато последствиями. Я еще выйду подышать воздухом. Здесь тихо и хорошо. А, главное, нет добрых соболезнующих глаз Калабухова. Он не любит, когда я в таком состоянии. А я люблю… такие каникулы. Идите, Силаевский.
……………………………………………………………………………………………………………
Он вышел на вокзал.
Там было гулко, как в готическом соборе, и махорочный дым носился, как ладан, гудя отдаленным шарканьем, мешавшимся с выстрелами на площади. Где-то изредка тенькала пуля по верхнему стеклу, от чего дребезгливо падала звонкая пыль.
Северов прошел по сырому, проплеванному, овчинному коридору и увидал часового.
— Ну, что, как дела? Здравствуйте.
Голос у него был деревянный, сонный. Красноармеец посмотрел на Северова с вялым недоумением.
— Что вы так смотрите? Для вас это все… будни.
Проворчав это, вышел на улицу, едва справившись с огромной дверью.
Город вставал за близким чахлым бурьяном, еще мерещившимся в темноте: в темноте росли серые громады — очень далеко, но Северов не обманывался (о, эта трезвость!): громады были серыми нахохленными домишками; до них не было двух верст (Северов прекрасно помнил план города, он изучил его в поезде) — Северов пошел по направлению к серым громадам: домишкам.
— Куда вы, товарищ командующий? Поранит.
Его догонял часовой, с которым он разговаривал у двери, в коридоре. Он немедленно припомнил обязанности часового.
— Во-первых, не беспокойтесь. Во-вторых, извольте оставаться на посту. Белогвардейцы стреляют из рук вон плохо: по верхним стеклам.
Он не обернулся, он скрывался в темноте, темнота проглотила его туманным, непроглядным горлом.
— Ну, вот. Я иду посмотреть, как братва окопалась. К утру пойдем в атаку. А вы извольте оставаться на своем посту.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Окончив эти приготовления, наш гидальго решил тотчас же привести в исполнение задуманное им, так как его угнетала мысль, что промедление даст себя чувствовать миру, приняв в расчет все те обиды, которые он думал уничтожить, несправедливости — исправить, злоупотребления — искоренить, ошибки — загладить и долги — уплатить.
Это время завыло: даешь
А судьба отвечала послушная: есть.