— господи матушка царица небесная —
— в советской России стекол не полагается —
— говорят, хлеб-то скоро мильон.
Ну, конечно, здесь-то он от нечего делать четче всего и щелкает, звериный оскал засебятины, и ощеряется, и прет изо всего черного вагонного нутра, а засветишь зажигалку — уже подмигивает из беззубого рта крестящейся старухи, и криком кричит из кучи грязных пеленок на багровых бабьих клешнях; погаснет зажигалка, — оскал щелкает еще злей, яростней, отчетливей, — того и гляди перекусит железное драконово горло, того и гляди вопьется в стальную огнедышащую грудь, того и гляди сожмет клыками ослабевший, но чугунный ход сердца, — и опрокинется Революция, станет, как часы, и — под откос — назад.
Стал дракон. Захотелось Петру Иванычу от махорки, от тяжелого духа — на волю, вот он и полез. Людей было набито, как червей в коробке удильщика, — и — как червь, с натугой, выползал Петр Иваныч наружу. Со всех сторон:
— куда прешь —
— не усидел —
— носит вас, чертей —
— что тебе: в вагоне места мало —
— не толкайся, сволочь несчастная —
— погоди, батюшка, я посторонюсь —
— да пррроходи, чтоль —
но червем-червем — выполз все-таки Петр Иваныч, выпихнулся в холодный воздух, ощупал карманы, и тут же услышал:
— Кто по дрова? С каждого вагона по пяти человек — дрова грузить к паровозу. Не погрузите — не поедете.
Какой-то темный рядом сплюнул, пыхнул в темноте мирной, багровой папироской и ответил с сочувствием к Петру Иванычу:
— Деньги взял, так вези; сам погрузишь и повезешь.
Но Петр Иваныч бодро гаркнул:
— Надо итти, —
и, расталкивая толпившихся у подножек, побежал по краешку насыпи к паровозу, вперед, узнал, где дрова, сунулся по твердой грязи к длинной, заиндевевшей поленнице, наложил было на плечо тяжелого осинового полуторнику — и остановился, прерывисто дыша и глядя на слабо мерцавшую вдали паровозную топку: не то, что по пяти человек с вагона, а и никто, кроме Петра Иваныча, грузить дрова не пришел.
Вдали кто-то долго и хрипло откашливался, мерцали красные точки папирос, но к дровам никто не двигался, и даже, как будто, и около площадок стали стихать разговоры: должно-быть, постояв, лезли в вагоны, греться.
Петр Иваныч недоуменно швырнул дрова на землю, — они застучали, как кегли, — а сам, обмахиваясь от сора, медленно пошел к своему вагону. Втиснулся в вагон и прислушался: из темноты ползла ленивая руготня, вздохи, зевки и храп.
— А дрова грузить на паровоз? — громко и злобно сказал Петр Иваныч.
— Без нас обойдется, — ответили с пола. — Тереха, дай свернуть.
— Свернуть! Свернуть! — затрепыхался Петр Иваныч. — Шею вам, чертям, свернуть, больше нет ничего! Вы что же думаете? Лакеи за вами есть, дрова грузить? Бездельники! Думаете, поезд сам пойдет? Черви навозные! Все, все должны отвечать! Все транспорт громили! Эй ты, — встань, встань, встань, тебе говорять! Выходи, сукин сын, к паровозу! Ах вы, тунеядцы! А?
— Да ты что разорался-то? — робко ответил кто-то в стороне. — Тебе больше всех надо, что ли?
— Коммунист, наверно, — вздохнули наверху.
— Сам ты коммунист, а я господа бога помню, — взъерепенился Петр Иваныч. — Ты думаешь вас, чертей, правительство накажет? Бог, бо-ог вас накажет, вот кто! Он, батюшка, всех разыщет! Крестьянство! Мужицкая страна!.. Пни! Насекомые, вот вы кто! Каждый старается для себя сделать, а для других задом дернуть не хочет! Вставай, вставай, — ты, стоеросина, выходи к паровозу! Эй, ты, валенок, слезай с полки, да слезай — тебе говорят, силом сдерну! Пни!
В ногах Петра Иваныча зашевелилось, одновременно кто-то насел на него, тяжело дыша; еще кто-то, кряхтя, тиснулся в его плечо, — и навалом — в тесноте горячих тел — поперло Петра Иваныча на площадку и вывалило наружу. Петр Иваныч ляпнулся на мерзлую землю, ушиб руку, но тут же кто-то молодой и звонкий закричал:
— Где дрова, робята? Наскакивай! Даешь Варшаву!
А из вагона выскакивали все люди да люди и, подпрыгивая, неслись к паровозу.
Через десять минут тендер навалили с верхом и машинист, высунувшись, сказал:
— Довольно… Чего стараетесь! Все равно скоро не поедем: — дрова сырые.
— Как чего стараемся? — задорно ответили снизу. — Для тебя и стараемся: печку затопишь, щи сваришь.
— Советские.
— С селедкой.
— Правильно, — важно подтвердил Петр Иваныч. — Щи советской страны. Щи республики.
Яга Малявиха, баба сухая — жилистая — крепкая на руку, только что вернулась к своей избушки на трех курьих ногах с бестолковой и бесплодной гоньбы по лесу. Скинув кашемировый полушалок и пхнув помелом ступу, отчего ступа немедленно закувыркалась в сарай, — Малявиха вихрем влетела в избушку; не найдя того, кого искала, выскочила наружу, плюнула на все четыре стороны и, заложив сухие, костлявые пальцы в рот, засвистала пронзительным, раздраженным посвистом.
В ответ по лесу раздался сухой, медвежий треск хвороста и, ломая кусты, на поляну к избушке с виноватым видом вылез серый, лохматый малявихин сожитель, — пожилой леший Егорко.
— Ты что же это, старый хрычина, а? — завизжала яга, шаря привычный у двери ухват и, не находя его, разозлилась еще пуще. — Ты что же это, а? Теперь за тобой еще народ посылать что ли, мухоморина несчастная?
— А ты постой, погоди, Аленушка, — добродушно скребя в затылке, попытался возразить леший. — Того… как его? Я было по грибы ударился: дай, думаю, — того, как его?… свежих зародушков Аленушке… как его?… на ужин.
— Очень мне нужен твой ужин! — заверещала в ответ яга, нашарив, наконец, ухват и вертя им в воздухе перед самым егоркиным носом. — Ходишь по лесу, космач косоглазый, да летошний снег разыскиваешь! И-ишь, ноздрю-то распялил на всю улицу! Из-за тебя, старого дармоеда, по всей округе ни одной лошади не найдешь, — всех распугал, перебендень голозадый! Даром, что ли, ни свет-ни заря, я — работница несчастная, подымаюсь, да до вечера ступу мочалю? Даром я мои силушки трачу? Что ж — помирать нам, безлошадным, таперь из-за тебя, из-за бесспинного? На чем картошку с заднего огорода будешь возить, а? Говори!
— Придется, ин, Аленушка, умирать и впрямь, — неожиданно спокойно для яги ответил леший. — Камуна, что ль, какая землю русскую рушит: водяной на Бучихе намеднись сказывал… Прет их быдто несметная сила, у хресьян картофель отбирают и такое делают, что смерьти подобно.
— Я те вот покажу камуну, — уже смягчаясь, ворчнула Малявиха. — Велю вот русалкам защекотать тебя до родимчика, и про камуну позабудешь. Иди, что ли, шти разогрей вчерашние, не то попреет тебе от меня ухватом по харкалу… Последней ноздри не досчитаешься.
— Да я что ж, Аленушка, мне что, — смирно сказал леший и боком, мимо яги, просунулся в избу.
В это время из кустов на полянку выпорхнула крохотная малявихина внучка Кикиморочка. Вертясь и гримасничая, она на одной ножке подскакала к яге и уверенным, привычным к ласке движением схватила бабушку за руку.
— Ах ты, умница моя хорошая, — сказала яга, гладя внучку по зеленоватым волосам. — Пришла навестить бабушку.
— А я где была-то, баушка, — ласкаясь, ответила Кикиморочка. На самой чугунке! Народу там, народу! И все за картошками едут. И у кажного мешок за плечами. А Водяной на Бучихе сказывает, будто ето — камуния, баушка.
— Ах он, старый пес, — свирепо взвизгнула яга. — Да можно ль так дитю пужать? Егорко, где ты там, поганкин отец, копаешься? Иди сюда, брось шти, — дело есть! А ты, внучка, — беги, отвори сарай.
Леший, кряхтя, вылез из избы и с виноватым видом уставился на ягу, а Кикиморочка вприскочку бросилась к сараю и отворила его: тотчас из темноты сарая неуклюже повалила на поляну ступа и, поворачиваясь ржавыми, давно нечищенными держалками, стала перед ягой.
— Ну, ты вот что, Егорко, — сказала Яга, подняв подол и залезая в ступу длинной и острой костью ноги. — Ты скорей скорого жарь на Бучиху да скажи там водяному, чтоб к вечеру на чортовом болоте согнал всех русалок, какие не заняты. Да чтоб у меня живо, — одна нога здесь, другая там, без никаких! А ты, внучка, беги к этому народу, что с чугунки слез, да замани их к болоту, дорогу им спутай. Знаешь, как сделать, деточка?