Это сказка, это не больше как сказка, — признаются чистые переливы девичьего голоса, — это всего только старая сказка, — но если нет в наши дни чистой любви, — говорят они затем, — если не слышно в наши дни про великое мужество духа, — поведай нам старая сказка, поведай про время минувшее, про подвиги и чудо былого. О, поведай нам, добрая сказка!..
На пышных, темных волосах девушки мягко играют алые вишни, вдоль стройной шеи скользят атласные листья. И звуки песни так прекрасны, и так пленительны, что, кажется, сами они убраны и пурпуром вишен, и ароматом листа, и золотом июньского солнца.
Привет ей, светлой. Благодарный привет милой девушке, стоящей там, наверху, и так звонко, красиво так и сильно поющей всем людям про мужество рыцаря.
Привет ото всех, от молодых и старых, от будущего и прошедшего, от скорби умершей, от радости и веселья родившихся…
И сверкают шутки, также густо сверкают, как вишни, и древние старцы соперничают с пятилетними внуками, ползая на коленях по траве или вырывая у малышей зацепленные старым зонтом и согнутые книзу ветки… Вспыхивают веселые ссоры, сыплются дружелюбные насмешки… Не удержав равновесия, скользит по траве и падает навзничь ветхий дед, а правнуки, измурзанные вишневым соком, со звенящим смехом, захлебываясь от восхищения, как ягнята, прыгают и кувыркаются вокруг, и чистый хрусталь их голосов кипит и струится, — и сквозь светлую листву, где вдохновенно поет она — милая девушка в белом, — взвивается вверх, к сочувственно, ласково глядящему небу.
Привет ей, светлой!
От скорби умершей, от радости и мечтаний родившихся, от песен, цветов и от солнца, —
Привет!..
У матери Эрнестины, старухи Фонтэн, было три огромных вишневых дерева за селом, на склоне холма, среди виноградника. Это была чудесная вишня, круглая и мясистая, напоминающая и формою и цветом бычье сердце, и оттого и называющаяся coeur de boeuf.
По всему холму лег виноградник, и лоза его поднялась настолько уже высоко, что надо было ее привязывать. Для этой цели около каждого куста воткнут был шест, и шестов этих было так много, что издали, казалось, идут в зелени большие отряды войска с тонкими пиками.
Старуха принесла с собой корзину и лестницу, но лестница была коротка, и на верхушку деревьев старуха пробиралась по веткам.
Что-то случилось: ветка ли скользнула и подогнулась, нога ли на сантиметр левее или правее направилась… Старуха свалилась на землю.
Она упала так несчастливо, что левый глаз ее пришелся как раз на одну из пик, к которым привязывали лозу.
Пика прошла через мозг, и смерть была почти мгновенная.
…Голубое, безгрешное небо, такое доброе, такое милое, и тихий склон холма с тихим ароматом лозы, и светлые дали, и ласка, и мир, и чистая, ясная нега.
И разбитое тело человека, из которого хлещет горячая кровь.
Вишни в корзине, упавшей под спину, раздавлены, алые струйки сока текут между прутьев плетенки, они смешиваются с кровью человека, и с ней вместе уходят в песчаную почву виноградника.
Дом и виноградник — вот наследство.
А наличные деньги все достались мясничке Мари.
Так как Эрнестина не знала, что мать свалится с дерева в этот день, то с утра напилась. Ребятишки прибежали в деревню с неожиданной вестью о несчастьи, но пьяная Эрнестина долго не могла сообразить, чего от нее хотят. А когда сообразила, то бросилась на виноградник. Мясничка Мари тоже бросилась туда, еще раньше. Но по дороге она забежала в квартиру матери и, как следует обшарила погреб. В стене, позади высокой бочки, она нащупала давно знакомый выступ. Коротким железным стержнем, которым в мясной точат ножи и который она догадалась захватить с собой, она выступ расковыряла… Узелок!..
Не развязывая, и даже не оглядывая находки, взволнованная Мари сунула ее, вместе с железным стержнем, за пазуху и побежала к покойнице.
Она громко рыдала над мертвой матерью и крепко обнимала разбитое, окровавленное тело. Но железный стержень, торчавший за пазухой, стеснял, — он толкал в грудь и живот и мешал нагибаться… Мари голосила, причитала, целовала остывшее лицо покойницы, и при этом мысленно негодовала на себя и себя бранила, — за то, что не освободилась от железного стержня, не бросила его по дороге куда-нибудь в траву… Потом пришла бы и взяла… Никогда никто не заметил бы.
Еще и еще причитала она и плакала. А когда растерзанный труп подняли и понесли, лицо Мари исказилось вдруг выражением ужаса и дикой растерянности, страшен был вид растрескавшегося черепа с вывалившимся мозгом, и страшно было внезапно сверкнувшее опасение, что в узелке за пазухой — одни только серебрянные монеты. Золото же все и бумаги остались в погребе в другой стене, где — вспоминалось Мари — должен быть еще один выступ.
Дом и виноградник сестры поделили.
Разумеется, поработать Жюлю пришлось тут не мало, и об этом он всем рассказывал обстоятельно. Нотариус, ведь он бестия. Сейчас тебе с толстомясой Мари снюхается. И все так и норовит, чтобы Жюля опутать… Бумага! На какого дьявола бумага?! Виноградник, — ну и подавай виноградник! И дом если — подавай сюда дом! А бумага, вот этакая куча бумаг, — не надо этого… Все это так, чтобы голову затуманить. Первые воры — нотариусы… Ну, однако же и похитрее их люди найдутся. Если у человека смекалка есть, он и нотариуса не боится.
Когда Жюль вопрос о наследстве, как следует, обмозговал, хорошенько все взвесил и все в точности по несгибавшимся, толстым, как огурцы, пальцам подсчитал, то выяснил окончательно, что нотариус прохвост. Ну, а если прохвост, так для чего же это скрывать? Никакой надобности нету. И говорить надо всякому. Потому что самое дорогое — это правда! И какая же, позвольте спросить, тут будет правда, если свою половину виноградника Жюль получает не в собственность, а во временное пользование, на семь лет? И если вместо половины стоимости дома наличными и сразу, он будет получать какие-то ежемесячные взносы?
А потом владелицей всего станет эта жирная морда с гребешками, Мари?
Почему так? — любопытствовал Жюль. Потому что у нее пузо? Так что ж из того, что пузо?
Да если бы Жюль ничего не делал и сложа ручки за кассой сидел, то у него, может быть, пузо еще выше вспухло бы!
— Не в пузе дело, — вмешивался Жако. — Ведь вот, поля твои. Пропил ты свои поля?
— Это дело мое, если пропил.
— Заложил ты поля?
— Оттого, что мои, оттого и заложил. Не чужие закладывал.
— И пошли бы они все с молотка, — невозмутимо басит Жако. — А Мари за тебя нотариусу заплатила долг.
«Заплатила долг»… А наплевать, если заплатила!.. Разве Жюль боится?.. Он никого не боится… «Мари долг заплатила»… А нельзя бы узнать толком, сколько именно она заплатила? Во сколько была заложена земля? И сколько наросло процентов?.. Ага! То-то же!..
Нотариус думает, что только он один понимает? Жюль тоже кое-что смекает… А законы он все как свои пять пальцев знает. Законы — вот они! Как на ладони…
— В законе сказано: убилась старуха — дели дочкам виноградник пополам! Чтобы без обиды… А если дом, — мне одна половина дома, толстомясой — другая. Вот оно, как в законе! А нотариус — вор.
— Это у них такое ремесло, — соглашался Жако: — с законами. А закон — для грабежа.
— «Поля выкупила»!.. Ты думаешь, если поля, так я испугался?.. Поля!.. У всех есть поля… У кого — под овес, у кого под пшеницу… Кому что надо… Поля!.. А я тебе скажу так: поля, хоть они там и поля, а кишки я ей выпущу.
— Кишки?
— Кишки.
— Врешь, не выпустишь.
— Выпущу… Поля полями, а в мясную к Мари войду, — «здравствуйте». — Нож со стойки возьму, — и пршт! — выпущу кишки.
— Что ж, могилу бабе вырою.
Дом, оставшийся от старухи Фонтэн, находился в аренде у старого Виара, и от кабачика Жюль и должен был получать деньги. И ни одного сантима наличными он от него не получил, а все забирал напитками, — и это было удивительно удобно. Заходи, пей, угощай, — а платить не надо. Кого хочешь, угощай, — платить не надо! Весь кабак, все бочки и бутылки в твоем распоряжении. Старый Виар там что-то записывает, — ну и пусть записывает.
Жюль не боится. Это Виар умеет — записывать. Специалист. Пусть себе он записывает. А тот, кто не дурак, вместо того, чтобы карандашом туда-сюда черкать, лучше возьмет да и выпьет.