— Мама…
— Видите, Жако!.. Все сестра моя постаралась!.. Что поделаю?.. Возьми, Ирма, прополощи… Хорошенько прополощи и выплюнь… Сейчас поможет.
Она наливает Ирме вина и подает. Девочка с испугом смотрит вокруг… Кто это?.. Это Жако здесь сидит?.. Отчего же подземелье?.. Узкие корридоры везде, и веет сыростью… Ах, как холодно! Какой ветер!.. Темная фигура машет когтистыми крыльями, и шурша клубятся мглистые тени.
Отчего так холодно? так сыро? Так громко завывает ветер?..
Худенькой, бессильной рукой Ирма тащит на себя лохмотья, и на их грязной черноте длинные, бледные пальцы ея вырезаются отчетливо, как мрамор.
Маленький Жюль, сидящий на пороге, злобными глазами, исподлобья, буравит и сестру, и ожидающий ее стакан полубордо. И весь замирает от жадной зависти, от больной страсти…
…— Старый Мишель был дурак, — говорит Жако: — испугался могильщика и уж никогда один на улицу не выходил. Всюду кухарку с собою брал. И на ночь, от страху, брал кухарку к себе в постель — от смерти спасался. А от смерти не спасешься, уж она свое возьмет всегда.
Ирма мечется. «От смерти не спасешься, она свое возьмет всегда…»
Темная фигура с когтистыми крыльями вдруг надвинулась на Ирму и осветилась тусклым, сероватым туманом. Череп, открыт рот, в нем черно и пусто… Длинные, серые руки идут от плеч; в них нет костей, они мечутся и извиваются, как обеспокоенные змеи. Вместо пальцев, змеиные головы с открытой пастью, и из пасти вываливается игловидный, светящийся, зеленый язык… Стучат кости и, не переставая, веют темные крылья. Холод идет от них, тяжкий холод, и он снежным покровом облепляет все тело Ирмы и лицо ее.
Смерть.
Это смерть.
«От смерти не спасешься, она свое возьмет всегда…»
— Уж это известно, — подтверждает Жюль. — Смерть своего не уступит.
Ирма трепещет. Темный рот черепа раскрывается шире. Стук костей делается отчетливее. Руки — змеи разматываются вперед. Выше поднимается размах когтистых крыльев, и когти вспыхивают зеленым блеском Ивановых червяков.
Отчего так холодно?.. Холодно…
Отчего так тесно?.. Тесно…
Отчего так затихли все?..
Отчего страшно пахнет плесенью?..
Смерть. Это смерть… «От смерти не спасешься, уж она свое возьмет всегда. Смерть своего не уступит…»
— И придет, когда вздумает, — весело подтверждает Эрнестина. — Взлезешь на дерево вишни рвать, — она и на дерево за тобой полезет… И уж она штука крепкая, она уж навеки…
Ирма мечется. Что это так стискивает горло?.. Ах, как лоснятся змеи!.. Как они холодны и влажны!.. И темные крылья уже не машут? Они уж не машут. Они застыли и стоят мертвой черной стеной. И Ивановы червячки все погасли. Все погасло и стало черно.
И не видно маленького Жюля. Где маленький Жюль?.. О, уже не будет он больше бить Луизу. Все венки останутся у Луизы. И красный мак, и желтый авриколь, и все белые лилии.
Смерть.
Смерть — и Жюль уже не страшен. Все белые лилии останутся у Луизы, все белые лилии… Но где Луиза?.. Ах, нет Луизы… Ее нет! Ее нет!.. Не будет Луизы?.. Нельзя будет видеть Луизу никогда, нельзя будет видеть Луизу. Это уж навеки. Смерть штука крепкая, она уж навеки… О, Боже, Боже…
— Глянь-ка, Эрнестина, что-то твоя девчонка брыкается заметил Жако: — дурно ей, что ли…
Эрнестина оглянулась на кровать, быстро вскочила и бросилась к Ирме. Жюль тоже поднялся и пошел к девочке.
— Вот штука… Ну вот!.. видишь ты, — озадаченно бормочет он, шевеля короткими и толстыми, как поздние огурцы, пальцами. — Теперь, значит, сахарной воды надо… Дай ка ей сахарной воды… Сахарная вода — без ошибки…
— А я вижу, что она брыкается, — гудит Жако, поднимаясь. — Ты спиной к ней, а я лицом, и мне видать… Прямо сказать: брыкается девчонка, Умирает, что ли?
Маленький Жюль стоит, прижав локти к ребрам, в глубоком недоумении, и с дрожью какого то совершенно нового, необычного, таинственного наслаждения, раскрыв глаза, смотрит на мертвенно бледное лицо сестры…
— Умирает… ишь ты… умирает…
Смутная и нежная истома овладевает им… Ему как будто и стыдно чего то, — и стыд этот ему удивительно приятен… Что то загадочно и сладко щекочет, и ему хочется, чтобы щекотание сделалось сильнее, и ему хочется, чтобы щекотание скорее окончилось… Он соловеет, он дышет часто и громко… Кружится затуманенная голова… Он хмурится, он ежится, он трепещет… Блаженная улыбка разливается по его лицу…
— Умирает… она умирает…
С хихиканием, захлебываясь и вздрагивая, потягивается он. Он чувствует сладкое, мучительно-сладкое раздражение. Оно душит его, и оно обдает его блаженством. И хочется, чтобы оно разрослось еще, и хочется, чтобы оно мгновенно угасло…
С рычанием, похожим на смех, со смехом, похожим на всхлипывание, мальчик бьет ногой о пол и в сладострастном изнеможении хрипит…
И облегчения нет. И разрешения нет. И сладкая мука терзает, и жестокая сладость когтит.
— Женщины. Они ничего не понимают, думал Жюль. — Разговор разный, и все. За докторшей хотят посылать…
И Мари прилезла. Она всегда прилезет… Вымытая, в корсете. Смотреть противно. Да и воняет от нее, чорт бы ее взял.
Шум такой подняли, что не вытерпеть…
И чего сидеть дома?.. Присылала докторша, в Трампо везти — и превосходно!
Уехать — а они тогда пусть тут шумят. Сколько угодно, пусть тогда шумят.
Жюль уехал.
Вернулся ж очень поздно, в девятом часу.
Когда фаэтон въезжал в деревню, у мясной поджидала Мари, а несколько ниже, у почты, — еще две бабы.
Очень встревоженные, все женщины стали просить докторшу подъехать к Ирме сейчас же. Девочка задыхается.
Жюль искоса и исподлобья, — совсем как маленький Жюль, — посмотрел на Мари.
Жирная свинья эта врет. Она, верблюд, всегда врет. Сплетни и любовники, больше ничего ей не надо. Ей, верблюду, кишки выпустить надо.
Мари шла около медленно катившегося фаэтона и обеими руками держалась за крылья подножки.
— Девочке совсем плохо, — говорила она: — видно, это дифтерит, задыхается.
Жюль поднялся на козлах и изо всей мочи несколько раз хлестнул Маркизу кнутом, по спине, по голове. Лошадь рванулась, как бешеная, фаэтон понесся, и задние колеса его чуть не отдавили ступней не успевшей отстраниться Мари.
— Ага, получила!.. — торжествуя, проворчал Жюль, опять опускаясь на козлы. — Теперь отстала, жирная морда… Тебе, верблюд, не так еще надо…
— Не заворачивайте, Жюль, поезжайте прямо, к вам, — сказала докторша. — Я посмотрю, что с Ирмой.
— Зачем смотреть? Там смотреть нечего… Не театр… Гю. Маркиза, направо.
— Поезжайте прямо, Жюль, к себе поезжайте… Они говорят, Ирма в опасности.
— В опасности?
Сплетня и выдумки. Какая опасность! Опасности не бывает. Горло?.. Ну так что, если горло?.. Дать поласкание, если горло…
Это все Мари! Досадно ей, что повез человек докторшу, что пять франков заработал, вот и подстраивает, чтобы на докторшу же эти деньги и истратить. У, верблюд!
Завязался спор. Докторша хотела видеть Ирму, Жюль не соглашался.
Мари — верблюд. Если Мари нужно, чтобы Ирму лечили, пусть Мари и платит. А Жюлю до разных выдумок дела нет. Не любит он выдумок. Не верблюд.
— Вы ничего не заплатите, не надо платить… Да остановите же лошадь… Вы ни одного су мне не заплатите.
Жюль мотает головой. Ни одного су?! Известно всем, как доктора лечат, когда без денег. Нет, не надо… Мари будет разное там выдумывать, а ее слушаться? Да черт с ней, и с ее любовниками, вот!
Докторша выпрыгнула из коляски и пешком направилась к дому Жюля. А Жюль фыркнул в усы и заворотил Маркизу направо, к квартире докторши.
— Дураки всегда дураками будут, — рассуждал он, — а меня не проведешь, нечего тут.
Он подъехал к сараю, выпряг Маркизу, и та сейчас же повернула и пошла домой. Жюль поднял оглобли фаэтона кверху, втолкнул его в сарай, запер на засов двери и поспешно последовал за Маркизой.
Хотелось выпить.
Пока докторша в Трампо сидела у больных, Жюлю подносили, — да все только вино, и уже пора была хлебнуть абсента.
Жюль, торопясь, стал устраивать у корыта Маркизу. Привязал лошадь, насыпал овса. Гарсонэ, соскучившийся по отсутствовавшей товарке, стал приветливо храпеть и махать загаженным хвостом.
— Машет!.. Чего машешь?.. Ты не махай… Размахался… Махало нашелся. Нечего махать…
Жюль прислушался. В доме была возня. Вижжала Эрнестина. Громко разговаривала Мари.
Жюль повесил шлеи на колышек и пошел в дом. Отворил дверь и стал на пороге, — как и тогда, много лет назад, в день рождения своего первенца…