Он оглядел ряд:
— Теперь — понятно?
— Виткиля — к бесу! — опять запротестовал Назар.
Я собрался дернуть скобку двери, но сзади во тьме раздраженный голос упруго толкнул:
— А с тобой канителиться… еще…
И разом потопило всего Гегеля, всю философию от века теплым женским голосом, которому ночь отдала всю свою острую нежность, горечь одиночества:
— Вас-ся…
Шаги близились к землянке — встали на горбу земли два силуэта до пояса.
— Чтение тут… политическо… Приду…
— Вас-ся… а… я… — голос сорвался плачем: — а я… за… заклетилася… тебя дожидаючи…
— Эй, Целеев! — окликнул меня голос. — Н-ну…
Видно было, как одна рука силуэта оторвала другую, бросила книзу, отчего весь силуэт упал.
— Да кто?.. Виноват! Здрасте. Я думал, Ванька… То как…
Вошли. Парня Васю сгорбила совесть — спрятался в тень, за трубу. Чтение оборвалось, сказать точнее: радостно оборвалось.
И понятно, — Фридрих Энгельс был новой землей, странствие по которой интересно, но трудно, требует затраты сил на каждой пяди. И так излазили пальцами каждую строчку, подчеркнули непонятные места карандашом, затерли некоторые страницы до белых пятен, а путешествие все продолжалось. Краткая остановка на двадцатой странице, разговор о своих делах, как костер с булькающим чайником.
— У нас, ведь, что? — вопрошал себя Гречишкин. — У нас народ прогматизный — суеверие пропангаддируют… Такие черти, прямо беда!
Бережно завернул брошюрку в обрывок «Уральского Рабочего», положил на полку — кроме газет, на полке были только два прирученные, чуть приподнявшие от беспокойства усы, таракана.
— Вот кузнец Цыпкин прямо — провокатор, — приклеил Иван Целеев.
— Он, — робко донес Вася из за трубы, — вчерась пообещал то: «я им, агетаторям, башку сверну, если что… Федора Кузьмича коснется»…
— А уезд? — намекнул я.
— Уезд, что, — пристукнул кулаком Гречишкин, — культпросветную книжку не выпросишь… сто верст… да потом опровергают то: сознательные — так сами справитесь.
— А поди, справься, — вставил Целеев, — вон Назар на что бедовый, а всю жизнь пням молился.
— Не знать, чого базикать! — срезал Овсюк.
— Базикать! Эге! А не ходил на поклонение к Федору Кузьмичу?
Хохотнули — в окошки звякнуло. Овсюк по волчьи оскалил зубы:
— Отчепись… злыдень!
— По правде, в Михайлу веришь? — подстегнул Иван Захарыч.
— Ото…
Овсюк привскочил, как бы его ужалило, поблудил рукой у пояса, где раньше висел кинжал, но осекся, зацепив пальцем за пестрый поясок с молитвой от грыжи.
— Ото… гга…! гадюка.
— Стой, ребята! — махнул Иван Захарыч. — Они не для реготу приехали.
— Их интересует наш доклад о деятельности о культпросветной, — формально пояснил Гречишкин.
— Ну, культпросветность твоя… — отмахнулся Иван Захарыч. — Ты почуднее расскажи. Расскажи про битву на Иремеле.
— Ого-го! — даванули парни.
— Так некультурность… оно… кому… к тому сказать…
Гречишкин долго отнекивался, ссылаясь на «организатора Овсюка». Тот вертел круглой головой, очень довольный, впрочем, сваливал все на Ивана Захарыча. Иван же Захарыч разводил руками, снова призывал в докладчики Гречишкина, потому что он может «развести по ученому», пленительным языком столицы, который, ясное дело, особенно близок гостю.
Хотя судьба Федора Козьмича меня занимала и все рассказы на глухом прииске вбирал я жадно, но обилие легенд начинало одолевать. Даже во сне, на приисковой кухне, наваливались чугуном, тревожили клектом козьмичевы орлы — опять как то выходило: «в чертей не верите, а чертей боитесь»…
Гречишкин, действительно, приступил к докладу торжественно, во всей красе начитанности и слога:
— Как сказал товарищ Энгельс, народ наш прогматизный — не понимает никакой новой формулировки…
— Народ, як люди, — буркнул Овсюк насмешливо.
— Может, ты будешь докладать, если несогласие? — уничтожающе скосился Гречишкин. — Народ у нас… Но есть на фабрике сознательные пролетарии с солидарностью. В настоящее время у нас, культпросветной организации, семь человек…
— Да ты ближе, — не вытерпел Иван Захарыч.
— Я могу уступить вопрос, — по парламентски холодно съязвил Гречишкин, но, точно, перешел прямо к делу:
— Числа это будет пятнадцатого августа, решили мы ночью нанести удар суеверью. Контр-революции у нас не водится… Этого, сказать, нету. Ну, с веревками, с крючьями — в пожарном сарае захватили — идем всем, как есть, культпросветным ядром. Назар ночью разбирает, будто прожектор, впереди шел, в полверсте, для информирования.
— Я-ж казал, наробим бешкету.
— «Казал»… Достигли до старого прииска, в кущах. Тут будто Федор Кузьмич где копнул серебрянной киркой. Оно, конечно, их монархическая физика нам известна. Тут же нашли самородок в два пуда. Может, видели мадель в Екатеринбурге? Первым достиг до памятника Назар — свистнул нам для внимания. Подошли. Видим, стоит Федор Кузьмич, как обыкновенным манументом чугунным. Вот…
Он уставил на поджатых коленках кулаки — эти волосатые молоты были полной противоположностью словесным узорам.
— Только приладились, размотали веревку с крюком, чтоб зацепить аттрибут монархизма, как свистнет камнем — рраз! Как свистнет Ваньку Целеева — рраз! Прямо: грянул бой, полтавский бой, как у известного писателя Пушкина. Некультурность, — что ж поделаешь. Вот на скуле след — кийком дали.
Он предъявил порядочный шрам на щеке, еще не отструпившийся.
— Мы, хоть не потеряли хладнокровного субекту, но — это… по — правде… — дали деру, Назара же подхватили под руки. Туда, сюда… а камни — со всех сторон… Чего?.. К-куда?.. Втроем, действительно, сорганизовались к Иремель-речке, а весь комплект продуктов бросили на месте покушения. Да тут и шут не разберет… Четверо наших, слышим, прорвались, отстрекнули по дороге к фабрике, — а за ними с воем некультурная часть… Слышим, и нас шарят — голос возводит кузнец Влас Цыпкин: «Тут, тут. В Иремель башкой!..» Назару мы сознание в речке прояснили — отошел. Овсюк тоже слышит — шарят… А у него милитари… стические привычки, так говорит: «Лизай молчком в болото». Не того — это… а тоже… полезли. Было опасно… Эта часть… Тут такая кулькуляция может получиться — нырнешь и каюк: от рытья поделались ямы, а ямы затянуло рогозой, и есть такие ямы — сажени по две глуботы. Ну, это… Что поделаешь… Полезли в самую рогозу по горло — вполне конспиративно. Ждем. Прямо — варяги первобытные с норманских островов. Это — ненормальная деятельность, но, опять скажу что же будешь делать — сидим по горло… И зуб на зуб не попадает. Слышим, опять голос Цыпкина… довольно таки очень хорошо…
— Та ни: Васыля Безоговорова…
— Не перебивай! Слышим такую метафору подает: «Камнем дербалызнуть по черепу, да и конец». Но потом пошебаршили, ушли окончательно. Тихонько мы поинформировались, чтобы вылезать, но Назар балотирует против того. Потому, говорит… Ну, терпим. Действительно, через минут пятнадцать, слышим, в сердцах плюнули… Здесь же, в самых кущах: «Устрекнули такие-разтакие»… Потом засекали огонь — видим, охотник Егор и ружье у него блестит на плече. Так. Стоят. И потом замечают в резолюции на наш же счет такие слова: «Другой раз не полезут, сволочье!» Ну, постояли еще — отошли к дороге. Переждали мы, хотя это дипломатию трудно было соблюдать, но потерпели, а потом вылезли. Трясет нас тимпературой, а Овсюк (мало ему!) решает опять вступиться: «Пойдем, ребята, свалим». Мы же опровергали на это — то: «С чем? С голыми руками? Или зубами?» Хоть еще продолжалось ночное время и провокации ниоткуда не дожидали, но большинством голосов оказалась против. Оно вам, конечно, смешно, — такая борьба арены, а нам вот…
— Як-же не смешно: задарма по подтылице наколядували.
— Битва русских с кабардинцами, — засмеялся Иван Захарыч.
— Хотя факт и не доказывает… а несознательная у нас еще метафизика, — с унылой горечью подтвердил Гречишкин.
Маркс, Энгельс слушали со стены несомненно внимательно. И Энгельс особенно энергично держал голову, чуть в бок улыбался Гречишкиной «несознательной метафизике», рассказу о ночной «провокации» и «аттрибуте монархизма».
Воробьиная ночь подбиралась к приисковой кухне, ошаривала оконца срывными каплями.
Во тьме, похваляясь белизной, выставляла грудь печь. Донимало невнятным шушуканьем проснувшейся тараканьей армии. Боже мой, сколько тараканья! Первое движение, сутолока по щелям, свободный бег, откровенное пиршество — у печки поцарапывают горшок с опарой, обсохшей по краям. Потом скупое зуденье крыл — слеились попарно или мет обильного потомства. Движенье к потолку — ссора ли самцов, появление ли сильного врага — мыши. Бегут в панике, тыкаются друг в друга, подковыривают усищами — шлеп, шлеп! — дождем на лицо.