Выбрать главу

Круг. Альманах артели писателей

Книга 6

ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ПРОЗА

М. Горький

Сорок лет

(Глава из романа).
I.

Готовясь встретить молодого царя, Москва азиатски ярко раскрашивала себя, замазывала слишком уродливые морщины свои, как престарелая вдова, готовясь в новое замужество. Было что-то неистовое и судорожное в стремлении людей закрасить грязь своих жилищ, как будто москвичи, вдруг прозрев, испугались, видя трещины, пятна и другие признаки грязной старости на стенах домов. Сотни маляров торопливо мазали длинными кистями фасады зданий, акробатически бесстрашно покачиваясь высоко в воздухе, подвешенные на веревках, которые издали казались тоненькими нитками. На балконах и в окнах домов работали драпировщики, развешивая пестрые ковры, кашмирские шали, создавая пышные рамы для бесчисленных портретов царя, украшая цветами гипсовые бюсты его. Отовсюду лезли в глаза розетки, гирлянды, вензеля и короны, сияли золотом слова «Боже царя храни» и «Славься, славься, наш русский царь»; тысячи национальных флагов свешивались с крыш, торчали изо всех щелей, куда можно было сунуть древко.

Преобладал раздражающий своей яркостью красный цвет; силу его еще более разжигала безличная податливость белого, а угрюмые синие полосы не могли смягчить ослепляющий огонь красного. Там и тут из окон на улицу свешивались куски кумача и это придавало окнам странное выражение, как будто квадратные рты дразнились красными языками. Некоторые дома были так обильно украшены, что, казалось, они вывернулись наизнанку, патриотически хвастливо обнажив мясные и жирные внутренности свои. С восхода солнца и до полуночи на улицах суетились люди, но еще более были обеспокоены птицы, весь день над Москвой реяли стаи галок, голубей, тревожно перелетая из центра города на окраины и обратно; казалось, что в воздухе беспорядочно снуют тысячи черных челноков, ткется ими невидимая ткань. Полиция усердно высылала неблагонадежных, осматривала чердаки домов на тех улицах, по которым должен был проехать царь. Маракуев, плохо притворяясь неверующим в то, что говорит, сообщал: подряд на иллюминацию Кремля взят Кобозевым, тем торговцем сырами, из лавки которого в Петербурге на Садовой улице предполагалось взорвать мину под каретой Александра Второго. Кобозев приехал в Москву как представитель заграничной пиротехнической фирмы и в день коронации взорвет Кремль.

— Конечно, это похоже на сказку, — говорил Маракуев, усмехаясь, но смотрел на всех глазами верующего, что сказка может превратиться в быль.

Лидия сердито предупредила его:

— Не вздумайте болтать об этом при дяде Хрисанфе.

Дядя Хрисанф имел вид сугубо парадный: шлифованная лысина его торжественно сияла, и так же сияли ярко начищенные сапоги с лакированными голенищами. На плоском лице его улыбки восторга сменялись улыбками смущения; глазки тоже казались начищенными, они теплились, точно огоньки двух лампад, зажженных в емкой душе дяди.

— Ликует Москва, — бормотал он, нервно играя кистями пояса. — Нарядилась боярыней. Умеет Москва ликовать! Подумайте: свыше миллиона аршин кумача истрачено!

И вспоминая, что слишком сильный восторг — неприличен, он высчитывал:

— Двести пятьдесят тысяч рубах; армию одеть можно!

Он пытался показать молодежи, что относится к предстоящему торжеству иронически, но это плохо удавалось ему, он срывался с тона, ирония уступала место пафосу.

— Второй раз увижу, как великий народ встретит своего молодого вождя, — говорил он, отирая влажные глаза, и, спохватившись, насмешливо кривил губы.

— Идолопоклонство, конечно. «Придите, поклонимся и припадем цареви и богу нашему», — н-да! Ну, все-таки надо посмотреть. Не царь интересен, а народ, воплощающий в нем свои чаяния и надежды.

Он звал Диомидова на улицу, но тот нерешительно отказывался:

— Я, знаете, не люблю скопления народа.

— Ну, это, брат, глупости! — возмущался дядя Хрисанф. — Как это — не люблю?

— Видите ли, это не помещается во мне, любовь к народу, — виновато сознавался Диомидов. — Если говорить честно — зачем же мне народ? Я, напротив…

— Ты с ума сходишь! — кричал дядя Хрисанф. — Что ты, чудак? Как это — не помещается? Что это значит — не помещается?

И решительно тащил юношу за собою на шумные улицы. Клим тоже шел, шел и Маракуев, улыбаясь несколько растерянно.

В окнах, балконах часто мелькало гипсовое, слепое лицо царя. Маракуев нашел, что царь — курнос.

— Похож на Сократа в молодости, — заметил дядя Хрисанф.

По улицам озабоченно шагали новенькие полицейские чиновники, покрикивая на маляров, на дворников. Ездили на рослых лошадях необыкновенно большие всадники в шлемах и латах; однообразно круглые лица их казались каменными, тела, от головы до ног, напоминали о самоварах, а ноги были лишние для всадников. Тучи мальчишек сопровождали медных кентавров, неустанно взвизгивая — «ура». Оглушительно кричали и взрослые при виде франтоватых кавалергардов, улан, гусар, раскрашенных так же ярко, как деревянные игрушки кустарей Сергиева посада.

Кричали «ура» четверым монголам, одетым в парчу, идольски неподвижным; сидя в ландо, они косенькими глазками смотрели друг на друга; один из них с вывороченными ноздрями, с незакрытым ртом, белозубый, улыбался мертвой улыбкой, желтое лицо его казалось медным.

— Вот, смотри, — внушал дядя Хрисанф Диомидову, как мальчику, — предки их жгли и грабили Москву, а потомки их кланяются ей.

— Да они не кланяются, они сидят, как совы днем, — пробормотал Диомидов, растрепанный, чумазый, с руками, позолоченными бронзовым порошком; он только утром кончил работать по украшению Кремля.

Особенно восторженно московские люди встречали посла Франции, когда он, окруженный блестящей свитой, ехал на Поклонную гору.

— Видишь? — поучал дядя Хрисанф. — Французы. И они тоже разорили, сожгли Москву, а — вот… Мы зла не помним…

Встретили группу английских офицеров, впереди них автоматически шагал неестественно высокий человек с лицом из трех костей, в белой чалме на длинной голове, со множеством орденов на груди, узкой и плоской.

— Британцев не люблю, — сказал дядя Хрисанф.

Промчался обер-полицмейстер Власовский, держась за пояс кучера, а за ним, окруженный конвоем, торжественно проехал дядя царя, великий князь Сергей. Хрисанф и Диомидов обнажили головы. Самгин тоже невольно поднял к фуражке руку, но Маракуев, отвернувшись в сторону, упрекнул Хрисанфа:

— Не стыдно вам кланяться гомосексуалисту!

— Ура-а! — кричали москвичи. — Ур-ра!

Потом снова скакали взмыленные лошади Власовского, кучер останавливал их на скаку, полицмейстер, стоя, размахивал руками, кричал в окна домов на рабочих, на полицейских и мальчишек, а окричав, валился на сиденье коляски и толчком в спину кучера снова гнал лошадей. Длинные усы его, грозно шевелясь, загибались к затылку.

— Ур-ра! — кричал народ вслед ему, а Диомидов, испуганно мигая, жаловался Климу вполголоса:

— Совсем как безумный. Да и все с ума сошли. Как будто конца света ждут. А город точно разграблен, из окошек все вышвырнуто, висит. И все — безжалостные. Ну, что орут? Какой же это праздник? Это — безумство.

— Сказочное, волшебное безумие, чудак, — поправлял его дядя Хрисанф, обрызганный белой краской, и счастливо смеялся.

— Надо бы торжественно, тихо, — бормотал Диомидов.

Самгин молча соглашался с ним, находя, что хвастливому шуму тщеславной Москвы нехватает каких-то важных нот. Слишком часто и бестолково люди ревели ура, слишком суетились, и было заметно много неуместных шуточек, усмешек. Маракуев, зорко подмечая смешное и глупое, говорил об этом Климу с такой радостью, как будто он сам, Маракуев, создал смешное.

— Смотрите, — указывал он на транспарант, золотые слова которого: «Да будет легок твой путь к славе и счастью России» — заканчивались куском вывески с такими же золотыми словами: «и К°».

Последние дни Маракуев назойливо рассказывал пошловатые анекдоты о действиях администрации, городской думы, купечества, но можно было подозревать, что он сам сочиняет анекдоты, в них чувствовался шарж, сквозь их грубоватость проскальзывало нечто натянутое и унылое.

— Н-да-с, — говорил он Лидии, — народ радуется. А, впрочем, какой же это народ? Народ — там!

Взмахом руки он указывал почему-то на север и крепко гладил ладонью кудрявые волосы свои.

Но хотя Клим Самгин и замечал и слышал много неприятного, оскорбительно неуместного, в нем все-таки возникло волнующее ожидание, что вот сейчас, откуда-то из бесчисленных улиц, туго набитых людьми, явится нечто необычное, изумительное. Он стыдился сознаться себе, что хочет видеть царя, но это желание возрастало как бы против воли его, разжигаемое работой тысяч людей и хвастливой тратой миллионов денег. Этот труд и эта щедрость внушали мысль, что должен явиться человек необыкновенный не только потому, что он — царь, а по предчувствию Москвой каких-то особенных сил и качеств в нем.

— Екатерина Великая скончалась в 1796 году, — вспоминал дядя Хрисанф.

Самгину было ясно, что москвич верит в возможность каких-то великих событий, и ясно было, что это — вера многих тысяч людей. Он тоже чувствовал себя способным поверить: завтра явится необыкновенный и, может быть, грозный человек, которого Россия ожидает целое столетие, и который, быть может, окажется в силе сказать духовно растрепанным, распущенным людям: