Выбрать главу

— Из второй части, — сказал он.

— Рабочий?

— Топорник.

Самгин помолчал, подумал и снова спросил:

— Почему же вы не в форме?

Человек с серьгой в ухе не ответил. Вместо него словоохотливо заговорил его сосед, стройный красавец в желтой шелковой рубахе:

— Рабочих, мастеровщину, показывать не будут. Это выставка не для их брата. Ежели мастеровой не за работой, так он — пьяный, а царю пьяных показывать не к чему.

— Верно, — сказал кто-то очень громко. — Безобразие наше ему не интересно.

Сердито вмешался лысый великан:

— Различать надо: кто рабочий, кто — мастеровой. Вот я рабочий от Вукола Морозова, нас тут девяносто человек. Да Никольской мануфактуры есть.

Завязалась неторопливая беседа, и вскоре Клим узнал, что человек в желтой рубахе — танцор и певец из хора Сниткина, любимого по Волге, а сосед танцора — охотник на медведей, лесной сторож из удельных лесов, чернобородый, коренастый, с круглыми глазами филина.

Чувствуя, что беседа этих случайный людей тяготит его, Самгин пожелал переменить место и боком проскользнул вперед между пожарным и танцором. Но пожарный тяжелой рукой схватил его за плечо, оттолкнул назад и сказал поучительно:

— Гулять нельзя, видишь, все стоят?

Танцор, взглянув на Клима с усмешкой, объяснил:

— Сегодня публике внимания не оказывают.

— Чу, едет!

Чей-то командующий голос крикнул:

— Трескин! Чтобы не смели лазить по крышам!

Все замолчали, подтянулись, прислушиваясь, глядя на Оку, на темную полосу моста, где две линии игрушечно-маленьких людей размахивали тонкими руками и, срывая головы с своих плеч, играли ими, подкидывая вверх. Был слышен колокольный звон, особенно внушительно гудел колокол собора в Кремле, и вместе с медным гулом возрастал, быстро накатываясь все ближе, другой, рычащий. Клим слышал, как в Москве, встречая царя, толпа ревела «ура», но тогда этот рев не волновал его, обидно загнанного во двор вместе с пьяным и карманником. А сегодня он чувствовал, что волнение даже покачивает его и темнит глаза.

Можно было подумать, что этот могучий рев влечет за собой отряд быстро скакавших полицейских, цоканье подков по булыжнику не заглушало, а усиливало рев. Отряд ловко дробился, через каждые десять, двадцать шагов от него отскакивал верховой и, ставя лошадь свою боком к людям, втискивал их на панель, отталкивал за часовню, к незастроенному берегу Оки.

Из плотной стены людей по ту сторону улицы, из-за толстого крупа лошади тяжело вылез звонарь с выставки и в три шага достиг середины мостовой. К нему тотчас же подбежали двое, вскрикивая испуганно и смешно:

— Куда, чорт? Куда, харя?

Но звонарь, отталкивая людей левой рукой, поднял в небо свирепые глаза и, широко размахивая правой, трижды перекрестил дорогу.

— Ишь, ты, — благосклонно воскликнул ткач.

Звонаря торопливо затискали в толпу, а теплая фуражка его осталась на камнях мостовой.

Самгину казалось, что воздух темнеет, сжимаемый мощным воем тысяч людей, воем, который приближался, как невидимая глазу туча, стирая все звуки, поглотив звон колоколов и крики медных труб военного оркестра на площади у Главного дома. Когда этот вой и рев накатился на Клима, он оглушил его, приподнял вверх и тоже заставил орать во всю силу легких:

— Ура!

Народ подпрыгивал, размахивая руками, швырял в воздух фуражки, шапки. Кричал он так, что было совершенно не слышно, как пара бойких лошадей губернатора Баранова бьет копытами по булыжнику. Губернатор торчал в экипаже, поставив колено на сиденье его, глядя назад, размахивая фуражкой, был он стального цвета, отчаянный и героический, золотые бляшки орденов блестели на его выпуклой груди.

За ним, в некотором расстоянии, рысью мчалась тройка белых лошадей. От серебряной сбруи ее летели белые искры. Лошади топали беззвучно, широкий экипаж катился неслышно; было странно видеть, что лошади перебирают двенадцатью ногами, потому что казалось: экипаж царя скользил по воздуху, оторванный от земли могучим криком восторга.

Клим Самгин почувствовал, что на какой-то момент все вокруг — и сам он тоже — оторвалось от земли и летит по воздуху в вихре стихийного рева.

Царь, маленький, меньше губернатора, голубовато-серый, мягко подскакивал на краешке сидения экипажа, одной рукой упирался в колено, а другую механически поднимая к фуражке, равномерно кивал головой направо, налево и улыбался, глядя в бесчисленные, кругло-открытые, зубастые рты, в красные от натуги лица. Он был очень молодой, чистенький, с красивым мягким лицом, а улыбался виновато.

Да, он улыбался именно виновато, мягкой улыбкой Диомидова. И глаза его были такие же, сапфировые. И если б ему сбрить маленькую, светлую бородку, он стал бы совершенно таким, как Диомидов.

Он пролетел, сопровождаемый тысячеголовым ревом, такой же рев и встречал его. Мчались и еще какие-то экипажи, блестели мундиры и ордена, но уже было слышно, что лошади бьют подковами, колеса катятся по камню, и все вообще опустилось на землю.

На дороге снова встал звонарь, тяжелыми взмахами руки он крестил воздух вслед экипажам, люди обходили его, как столб. Краснорожий человек в сером пиджаке наклонился, поднял фуражку и подал ее звонарю. Тогда звонарь, ударив ею по колену, широкими шагами пошел по средине мостовой.

Глаза Клима, жадно поглотив царя, все еще видели его серую фигуру и на красивеньком лице — виноватую улыбку. Самгин чувствовал, что эта улыбка лишила его надежды и опечалила до слез. Слезы явились у него раньше, но это были слезы радости, которая охватила и подняла над землею всех людей. А теперь вслед царю и затихавшему вдали крику Клим плакал слезами печали и обиды.

Невозможно было помириться с тем, что царь похож на Диомидова, недопустима была виноватая улыбка на лице владыки стомиллионного народа. И непонятно было, чем мог этот молодой, красивенький и мягкий человек вызвать столь потрясающий рев?

Безвольно и удрученно Самгин двигался в толпе людей, почему-то вдруг шумно повеселевших, слышал их оживленные голоса:

— В старину на колени стали бы…

— Эй, наши, айда пиво пить!

За спиною Клима кто-то звонко восхищался:

— Ну, до чего же просто бьют!

— Кого?

— Всякого.

Солидный голос внушительно сказал:

— Критиков и надобно бить.

— Роман, сколько дал за сапоги?

О царе не говорили, только одну фразу поймал Самгин:

— Трудно ему будет с нами.

Это сказал коренастый парень, должно быть, красильщик материй, руки его были окрашены густо-синей краской. Шел он, ведя под руку аккуратненького старичка, дерзко расталкивая людей и кричал на них:

— Шагай!

Но и этот, может быть, не о царе говорил.

«А что, если все эти люди тоже чувствуют себя обманутыми и лишь искусно скрывают это?» — подумал Клим.

Остроглазый человек заглянул в лицо его и недоверчиво спросил:

— Чего же вы плачете, молодой барин? Какая же у вас причина сегодня плакать?

Самгин сконфуженно вытер глаза, ускорил шаг и свернул в одну из улиц Кунавина, сплошь занятую публичными домами. Почти в каждом окне, чередуясь с трехцветными полосами флагов, торчали полуодетые женщины, показывая голые плечи, груди, цинически перекликаясь из окна в окно. И кроме флагов все в улице было так обычно, как будто ничего не случилось, а царь и восторг народа — сон.

«Нет, Диомидов ошибся, — думал Клим, наняв извозчика на выставку. — Этот царь едва ли решится крикнуть, как горбатенькая девочка».

У входа на выставку Клима встретил Иноков.

— Можно пройти, — торопливо сказал он. — Жаль, опоздали вы.

Иноков постригся, побрил щеки и, заменив разлетайку дешевеньким костюмом мышиного цвета, стал незаметен, как всякий приличный человек. Только веснушки на лице выступили еще более резко, а в остальном он почти ничем не отличался от всех других, несколько однообразно приличных людей. Их было немного, на выставке они очень интересовались архитектурой построек, посматривали на крыши, заглядывали в окна, за углы павильонов и любезно улыбались друг другу.

— Охранники? — шопотом спросил Клим.

— Вероятно, не все, — сердито и неуместно громко ответил Иноков, он шел, держа шляпу в руке, нахмурясь, глядя в землю.

— Тут уже разыграли водевиль, — говорил он. — При входе в царский павильон государя встретили гридни, знает — эдакие русские лепообразные отроки в белых кафтанах с серебром, в белых, высоких шапках, с секирами в руках; говорят, это древний литератор Дмитрий Григорович придумал их. Стояли они в два ряда, царь спрашивает одного: «Ваша фамилия?» «Набгольц». Он — другого: «Элухен». Он — третьего: «Дитмар». Четвертый оказался Шульце. Царь усмехнулся, прошел мимо нескольких молча; видит, некая курносая рожа уставилась на него с обожанием, улыбнулся роже: «А ваша фамилия?» А рожа ему как рявкнет басом: «Антор!» Это рожа так сокращенно счета трактирные подписывала, а настоящие имя и фамилия ее Андрей Торсуев.

Иноков рассказывал это вполголоса, неохотно и задумчиво.

— Это — правда? — недоверчиво спросил Самгин.

— Ну, конечно. Уж если глупо, значит — правда.

Клим замолчал, вспомнив пожарного и танцора, которых он принял за рабочих.

Приличные люди вдруг остолбенели, сняв шляпы. Из павильона химической промышленности вышел царь в сопровождении трех министров: Воронцова-Дашкова, Ванновского и Витте. Царь шел медленно, играя перчаткой, и слушал, что говорил ему министр двора, легонько дергая его за рукав и указывая на павильон виноделия, невысокий холм, обложенный дерном. Издали и на земле царь показался Климу еще меньше, чем он был в экипаже. Ему, видимо, не хотелось спускаться в павильон Воронцова, он, отвернув лицо в сторону и улыбаясь смущенно, говорил что-то военному министру, одетому в штатское и с палочкой в руке.