«Да что вы озорничаете?»
В день, когда царь переезжал из Петровского дворца в Кремль, Москва напряженно притихла. Народ ее плотно прижали к стенам домов двумя линиями солдат и двумя рядами охраны, созданной из отборно верноподданных обывателей. Солдаты были непоколебимо стойкие, точно выкованы из железа, а охранники в большинстве — благообразные, бородатые люди с очень широкими спинами. Стоя плечо в плечо друг с другом, они ворочали тугими шеями, посматривая на людей сзади себя подозрительно и строго.
— Тиш-ша! — говорили они.
И часто бывало так, что взволнованный ожиданием или чем-то иным неугомонный человек, подталкиваемый их локтями, оказывался затисканным во двор. Это случилось и с Климом. Чернобородый человек посмотрел на него хмурым взглядом темных глаз и через минуту наступил каблуком на пальцы ног Самгина. Дернув ногой, Клим толкнул его коленом в зад, — человек обиделся:
— Вы что же это, господин, безобразите? А еще в очках!
Обиделись еще двое и, не слушая объяснений, ловко и быстро маневрируя, вогнали Клима на двор, где сидели три полицейских солдата, а на земле, у крыльца, громко храпел неказисто одетый и, должно быть, пьяный человек. Через несколько минут втолкнули еще одного молодого, в светлом костюме, с рябым лицом. Втолкнувший сказал солдатам:
— Задержите этого, карманник.
Двое полицейских повели рябого в глубь двора, а третий сказал Климу:
— Сегодня жуликам — лафа!
Затем вогнали во двор человека с альбомом в руках, он топал ногою, тыкал карандашом в грудь солдата и возмущенно кричал:
— Нэ имэеште праву!
Кричал на немецком языке, на французском, по-румынски, но полицейский, отмахнувшись от него, как от дыма, снял с правой руки своей новенькую перчатку и отошел прочь, закуривая папиросу.
— Так — кар-рашо! — угрожающе сказал человек, начиная быстро писать карандашом в альбоме, и прислонился спиной к стене, широко расставив ноги.
Загнали во двор старика, продавца красных воздушных пузырей, огромная гроздь их колебалась над его головой, потом вошел прилично одетый человек с подвязанной черным платком щекою; очень сконфуженный, он, ни на кого не глядя, скрылся в глубине двора, за углом дома. Клим понял его, он тоже чувствовал себя сконфуженно и глупо. Он стоял в тени, за грудой ящиков со стеклами для ламп, и слушал ленивенькую беседу полицейских с карманником.
— Подольск от нас далеко, — рассказывал карманник, вздыхая.
Воробьи прыгали по двору, над окнами сидели голуби, скучно посматривая вниз то одним, то другим рыбьим глазом.
Так и простоял Самгин до поры, пока не раздался торжественный звон бесчисленных колоколов. Загремело потрясающее «ура» тысяч глоток, пронзительно пели фанфары, ревели трубы военного оркестра, трещали барабаны и непрерывно звучал оглушающий вопль:
— Ура-а!
А когда все это неистовое притихло, во двор вошел щеголеватый помощник полицейского пристава, сопровождаемый бритым человеком в темных очках, вошел, спросил у Клима документы, передал их в руку человека в очках, тот посмотрел на бумаги и, кивнув головой в сторону ворот, сухо сказал:
— Можете.
— Я не понимаю, — возмущенно заговорил Самгин, но человек, повернувшись спиною к нему, сказал:
— Вас и не просят понимать.
Клим обиженно вышел на улицу, толпа подхватила его, повлекла за собой и скоро столкнула лицом к лицу с Лютовым.
Владимир Петрович Лютов был в состоянии тяжкого похмелья, шел он, неестественно выпрямясь, как солдат, но покачивался, толкал встречных, нагловато улыбался женщинам и, схватив Клима под руку, крепко прижав ее к своему боку, говорил довольно громко:
— Идем ко мне обедать. Выпьем. Надо, брат, пить. Мы — люди серьезные, нам надобно пить на все средства четырех пятых души. Полной душою жить на Руси — всеми строго воспрещается. Всеми, — полицией, попами, поэтами, прозаиками. А когда пропьем четыре пятых, — будем порнографические картинки собирать и друг другу похабные анекдоты из русской истории рассказывать. Вот — наш проспект жизни.
Лютов был явно настроен на скандал, это очень встревожило Клима, он попробовал вырвать руку, но безуспешно. Тогда он увлек Лютова в один из переулков в Тверской, там встретили извозчика-лихача. Но, усевшись в экипаж, Лютов, глядя на густые толпы оживленного, празднично одетого народа, заговорил еще громче в синюю спину возницы:
— Радуемся, а? Помазок божий встречаем. Он приличных людей в чин идиотов помазал, — ничего! Ликуем. Вот тебе! Исаия ликуй…
— Перестань, — тихо и строго просил Клим.
— Тоска, брат! Гляди: богоносец, народ русский, валом валит угощаться конфетками за счет царя. Умилительно. Конфетки сосать будут потомки ходового московского народа, того, который ходил за Болотниковым, за Отрепьевым, Тушинским вором, за Козьмой Мининым, потом пошел за Михайлой Романовым. Ходил за Степаном Разиным, за Пугачевым… и за Бонапартом готов был итти… Ходовой народ! Только за декабристами и — за людьми Первого Марта не пошел…
Клим смотрел в каменную спину извозчика, соображая: слышит извозчик эту пьяную речь? Но лихач, устойчиво покачиваясь на козлах, вскрикивал, предупреждая и упрекая людей, пересекавших дорогу:
— Берегись, эй! берегись!.. Куда ж ты, братец, лезешь?
Дома Лютова ждали гости: женщина, которая посещала его на даче, и красивый, солидно одетый блондин в очках, с небольшой бородкой.
— Крафт, — сказал он, чрезвычайно любезно пожимая руку Самгина.
Женщина, улыбнувшись неохотной улыбкой, назвала себя именем и фамилией тысяч русских женщин:
— Марья Ивановна.
— Кажется, мы встречались, — напомнил Клим, но она не ответила ему.
Лютов как-то сразу отрезвел, нахмурился и не очень вежливо предложил гостям пообедать. Гости не отказались, а Лютов стал еще более трезв. Сообразив, кто эти люди, Клим незаметно изучал блондина; это был человек очень благовоспитанный. С его бледного, холодноватого лица почти не исчезала улыбка, одинаково любезная для Лютова, горничной и пепельницы. Он растягивал под светлыми усами очень красные губы так заученно точно, что казалось: все волосики на концах его усов каждый раз шевелятся совершенно равномерно. Было в улыбке этой нечто панпсихическое, человек благосклонно награждал ею и хлеб и нож, однако Самгин подозревал скрытым за нею презрение ко всему и ко всем. Ел человек мало, пил осторожно и говорил самые обыкновенные слова, от которых в памяти не оставалось ничего, говорил, что на улицах много народа, что обилие флагов очень украшает город, а мужики и бабы окрестных деревень толпами идут на Ходынское поле. Он, видимо, очень стеснял хозяина. Лютов, в ответ на его улыбки, тоже обязательно и потужно кривил рот, но говорил с ним кратко и сухо. Женщина за все время обеда сказала трижды:
— Благодарю вас!
А дважды:
— Спасибо.
И если б при этом она не улыбалась странной своей улыбкой, можно было бы не заметить, что у нее, как у всех людей, тоже есть лицо.
Как только кончили обедать, Лютов вскочил со стула и спросил:
— Ну-с?
— Пожалуйста, — галантно сказал блондин. Они ушли гуськом; впереди хозяин, за ним блондин, и бесшумно, как по льду, скользила женщина.
— Я — скоро! — обещал Лютов Климу и оставил его размышлять: как это Лютов может вдруг трезветь? Неужели он только искусно притворяется пьяным? И зачем, по каким мотивам он общается с революционерами?
Лютов возвратился минут через двадцать, забегал по столовой, шевеля руками в карманах, поблескивая косыми глазками, кривя губы.
— Народники? — спросил Клим.
— В этом роде.
— Ты что же… помогаешь?
— Надо. Отцы жертвовали на церкви, дети — на революцию. Прыжок — головоломный, но… что же, брат, делать? Жизнь верхней корочки несъедобного каравая, именуемого Россией, можно озаглавить так: «История головоломных прыжков русской интеллигенции». Ведь это только господа патентованные историки обязаны специальностью своей доказывать, что существуют некие преемственность, последовательность и другие ведьмы, а какая у нас преемственность? Прыгай, коли не хочешь задохнуться.
Он остановился среди комнаты и захохотал, выдернув руки из карманов, схватившись за голову.
— Надышали атмосферу! Дьякон прав, чорт! Выпьем, однако. Я тебя таким бордо угощу — затрепещешь! Дуняша!
Сел к столу, потирая руки, покусывая губы. Сказал горничной, какое принести вино, и, растирая темные волосы на щеках, затрещал, заговорил:
— Люблю дьякона, — умный. Храбрый. Жалко его. Третьего дня он сына отвез в больницу и знает, что из больницы повезет его только на кладбище. А он его любит, дьякон. Видел я сына… Весьма пламенный юноша. Вероятно, таков был Сен-Жюст.
Клим слушал его и с удивлением, не веря себе, чувствовал, что сегодня Лютов симпатичен.
«Не потому ли, что я обижен?» — спросил он себя, внутренно усмехаясь и чувствуя, что обида все еще живет в нем, вспоминая двор и небрежное, разрешающее словечко агента охраны:
— Можете.
Пришел Макаров, усталый и угрюмый, сел к столу, жадно, залпом выпил стакан вина.
— Анатомировал девицу, горничную, — начал он рассказывать, глядя в стол. — Украшала дом, вывалилась из окна. Замечательные переломы костей таза. Вдребезг.
— Не надо о покойниках, — попросил Лютов. И, глядя в окно, сказал:
— Я вчера во сне Одиссея видел, каким он изображен на виньетке к первому изданию «Илиады» Гнедича: распахал Одиссей песок и засевает его солью. У меня, Самгин, отец — солдат, под Севастополем воевал, во французов влюблен, «Илиаду» читает, похваливает: вот как в старину благородно воевали! Да…