Выбрать главу

За Одером, за Франкфуртом на Одере возникала широкая долина Познани. Близилась Польша. Авиационные маяки, опознавательные знаки зажглись на аэродромах и на местах посадок. Поезд, выбрасывая колючие стрелы искр, шел из Франкфурта в Познань. Ночь постепенно обвисла на крыльях аппарата. Братья сменились. Младший, Пьер Шаргон, сел за руль. Утомление от шума мотора, от ветра, от напряжения — начинало сказываться. Хотелось спать, — нужно было бороться с этой утомительной угрозой. И еще — нестерпимо, мучительно хотелось курить. Ренэ Шаргон дремал по мгновеньям, знакомым напряжением сваливая с себя наползавшую тяжесть. Все упорней приходилось бороться с наступающим ветром. Стало трепать. Порывы ветра как бы уносили по временам рев мотора. Проваливаясь, снова набирал высоту аппарат. Шли часы.

Давно уже кончилась Восточная Пруссия, теперь проходили над Польшей. Городок какой-то в роде Брдова иль Кутно промигал ночными провинциальными огнями. Польша спала. Упорно сверял путь по карте старший Шаргон, озабоченно поглядывая на компас. Время шло и шло, не размыкая ночного мрака. Не сбились ли они на этом пути? Внезапно Пьер, сидевший за рулем, сказал удовлетворенно:

— Вот!

Он указал рукою вперед. Как бы лунный дымный свет исходил от земли. Воспаленными глазами вглядывались братья в свечение земли. Это в ночи — светилась Варшава. Они обменялись молча торжествующим взглядом. Словно облегченнее заработал теперь мотор. Сонливость сошла. Ревнивые мысли победителей торопливо затемняли собою усталость и предстоящие еще впереди сутки — двое суток полета. Отсюда, с Запада, на далекий Восток принесут они в шуме моторов торжествующую песню цивилизации. Опять побеждает Запад, как бы могучим дыханием выправляя вновь свою славу. И Варшава прошла внизу, бессонная, в огнях, в транспарантах огней — Варшава. Какие-то минуты победоносно они проносились над ней, над ее пылающим центром. Но вот слиняли огни, сменились тусклою цепью окраинных фонарей, нищее предместье спало в ночи, не озаряемое светом. Ночные поля встретили мраком, еще кое-где вдоль шоссе светились последние фонари. И мгла объяла.

Теперь кончились световые маяки, сияющие знаки аэродромов. На рассвете пройдет граница великой России, неизмеримыми пространствами залегшей на восток, до самого Тихого океана. И карта и компас сменили признаки земли. Ночной полет над болотами, над Столбцами и Неманом, а слева, на северо-западе, останутся Вилейка и Молодечно, места великих прорывов и загубленных армий. Здесь гибли русские, восточные союзники, спасавшие Париж. Сосредоточенно, привычно вникая в неистовый ропот мотора, Пьер Шаргон думал о великих путях истории. Путями этой истории, над городами, равнинами, реками, сопряженными с памятью битв, павших бойцов, наступающих полчищ, прорвавшихся армий, железных мешков обхватов, потерь и побед — проходили они ночным полетом. Горделивые, волнующие мысли тревожили его в эти ночные часы. В три часа пополуночи, по их расчетам, перелетели они границу России.

Под утро ночная буря утихла. Ниже пошел аппарат над мережущей землей. Вероятно, Орша прошла своей железнодорожной станцией — еще в сумрачных тенях утра. Непогода сопровождала их. Шел дождь, затягивая водяным дымом землю. Внизу швыряли аппарат воздушные течения; нужно было опять в этом тумане итти по карте и компасу. К утру, однако, косые тени дождя остались позади. Снова возникла земля в зеленеющих полосах посевов; каким-то ядовитым фисташковым цветом, полоса за полосой, веерами уходили назад эти посевы. С волнением смотрели братья на открывшуюся русскую равнину, впервые видя страну неслыханных угроз и свершений. Часы отмерялись. Посевы сменились болотами, чаще шли российские города в своем неотразимом своеобразии. Путь Наполеона к Москве — от Смоленска до Вязьмы и до Можайска. До сих пор, до восточных окраин простерлось далекое величие Франции. Одними из первых, конквистадорами, проложат они, братья Шаргон, летный путь — над этим земным путем, залегшим в истории.

Внезапно Ренэ Шаргон почти вонзил свои серые колючие глаза в мреющее марево полуденных миражей.

— Ты ничего не видишь? — спросил он, наконец, не поворачивая лица.

Теперь также стал вглядываться брат. В мареве, в знойном полуденном блеске засияли далекие золотые осколки. Он вскинул бинокль к глазам. Стекла Цейсса приблизили это видение. Словно азиатскою роскошью, неумеренно раскиданным золотом, белым камнем открылся далекий громадный город.

— Москва! — сказал старший снова, попрежнему не поворачивая лица.

Почти торжественно, мрачно ревел мотор. Побледнев, смотрели братья, не отрываясь, на этот загадочный город. Ранняя северная осень уже утомленно теплилась в окрестных рощах и примосковных садах. И город приблизился. Блеском куполов, теплой тишиной согретого камня, зелеными островами садов приветствовал он летевших над ним людей. Колыбель новых чаяний, туманных мечтаний народов, духовный водитель Востока и ждущих раскрепощения племен… Стремительно совершал аппарат свой полет над этим загадочным городом. Улицы, маковые зерна людей, человеческих толп, автомобилей, повозок, — все уносилось назад быстролетным мельканием. Круги аэродрома забелели призывно, знакомо приглашая к посадке, — но дальше лежал безостановочный путь. На одно лишь мгновенье поглядели братья в глаза друг другу: какими-то словами, которых так и не сказали они, обменялись они в эти минуты полета их над Москвой. Долго проходил внизу нескончаемый город — и вот опять скрестились стальные пути железных дорог, сплетаясь в узлы и излучины. Москва осталась позади. Они шли далее, на восток.

За этот день пересекли они сотни километров пути. Не знаемые степные просторы сменили города и железнодорожные нити. Солнце и ветер, люто обветривший напоследок лица летчиков, сникли; желтоватая заря пылающим горном лежала на западе, как бы освещая собою дальнейший их путь. Аппарат шел низко над степью. Изредка доносились запахи степных трав. Небо было очищено, нежно синело к востоку, уже наливаясь драгоценным сиянием редких звезд. Живительным и глубоким дыханием дышала степь в этот час.

В седьмом часу перед вечером братья почувствовали перебои мотора. Именно почувствовали, а не услышали этот зловещий нервический срыв, потому что как будто попрежнему ровен был привычный, успокоительный звук, но уже новые привходящие ноты сопровождали его теперь. Встревоженно — минуты, протянувшиеся для них в часы, летчики прислушивались, проверяя работу мотора. Какая-то роковая неисправность сложного и выверенного механизма неотвратимо надвинулась; пристально высматривал младший Шаргон работу частей, обдававших масляными теплыми брызгами его лицо. Минуты позднее он определил неисправность: это была неисправимая здесь, в воздухе, порча. Пьер Шаргон повернул к брату искаженное, полное отчаяния лицо. Нужно было снижаться. Почти на переломе пути, после двухсуточного нечеловеческого напряжения, когда вплотную приблизилось торжество их победы, надо было где-то в безвестной степи прервать рекордный безостановочный путь. Уже угрозой звучал теперь срывающийся ропот мотора. Широким полукругом, снижаясь, пошел аппарат над степью. Неотрывно и зорко оглаживали серые колючие глаза неровности открывшихся просторов. Точно стервятник над добычею, кругами стал парить аппарат, — и первый земной толчок потряс его существо. За первым толчком — глухие удары как бы стали сокрушать его угрюмой угрозой земли. Глухо зашуршали и забились под колесами травы; тормозной крюк позади бороздил целину, как плуг. Лопнула камера правого колеса, — в последнем судорожном сотрясении, едва не опрокинувшись на бок, аппарат стал, наконец.

Разгибаясь с трудом, наполовину оглохшие, почти кроваво обветренные летчики вылезли из аппарата. Минуту они освобождали себя от одежды, снимали шлемы. Воспаленными глазами оглядели они этот мир. Это была — степь. Безумолчно ввечеру трещали цикады. Пахло разогретыми за день травами. Беловатый ковыль вечерней тихой рекою струился вдалеке. Справа, как бы заслоняя собою полнеба, высился купол земли, древний курган. У кургана внизу паслись овцы, отары овец; слышен был их старческий кашель. — Пить, пить! — пока только пить, — затем уже раздумывать, определить место посадки, приняться за исправления. Ренэ Шаргон достал бутылку виши. Жадно, по очереди припадая к горлышку, братья опустошили бутылку. Затем сокрушенно они оглядели осевший на бок аппарат. Жалко лежал он в степи, как подбитая птица.

Старший остался возле аппарата. Младший пошел к кургану и к белым овечьим отарам. Непривычными, отвыкшими от земли ногами шагал он туда. Вскоре ветер донес едкий овечий запах. Степная сухоросная ночь мягко неслась на широких своих прохладных крыльях. У подножья кургана горел костер. С сухим шорохом тысяч ног, с кашлем и блеяньем подвигались овцы. И летчик увидел людей. Их было трое. Как древние волхвы, опираясь на посохи, в какой-то первобытной одежде из шкур овец, стояли пастухи возле нежаркого огня ночного костра. Почти неподвижно, как жертвенный, дым прямо поднимался кверху. У пастухов были войлочные шляпы с большими полями и густые бороды патриархов. Почти смущенный этим библейским видением, древним обликом овечьих стад, пастухов и кургана, — летчик подошел к людям ближе. Не двигаясь, словно не встревоженные диковинным появлением небывалой здесь птицы, пастухи ожидали приближения человека. Из-под косматых бровей, как бы из глубины веков, смотрели пытливые глаза, привыкшие к степи и к одиночеству.