Выбрать главу

— Я не хочу драться, — сказал он.

— Боишься? — спросил я, чтоб раздразнить его, но он ответил:

— У меня сестра умерла. Это бы — ничего, она маленькая, младенец, а есть хуже: меня в кадетский корпус отдают.

Для меня кадетский корпус, огромное здание в Кремле, только тем отличался от арестантских рот, тоже огромных, что корпус был белый, а роты окрашены в неприятно желтую краску. Все большие дома казались враждебными мне, маленькому человеку, я подозревал, что в них пряталась скука, от которой могут лопнуть глаза.

Мне стало жалко врага за то, что его хотят загнать в скуку. Я присел рядом с ним и сказал:

— А ты убеги.

Но он встал и первый раз миролюбиво протянул мне боевую ручонку свою, силу которой мое тело многократно испытало.

— Прощай, брат, — сказал он негромко, глядя не на меня, а в сторону, но я видел, что губы его дрожали.

Очень не хотелось мне сказать ему:

— Прощай!

Но, разумеется, сказал. Долго с грустью смотрел, как медленно, нехотя, любимый враг мой поднимается из оврага по размокшей, скользкой тропе.

И долго после того скучно и пусто было мне жить без врага.

* * *

Рассказец, конечно, детский, наивный. Но наивность — мой горб, его, несомненно, исправит могила, люди же не исправят, даже те двуногие верблюды, которые особенно усердно стараются исправлять чужие горбы.

Кстати, — вот одна из наивностей моих: если люди, рожденные и воспитанные в атмосфере, насквозь анархизированной и отравленной разлагающими ядами множества дрянненьких соблазнов, если, вопреки вполне «естественным» условиям, искажающим их, люди все-таки могут быть неутомимыми, активными врагами этих «естественных условий» — это значит, что они могут быть, какими хотят быть.

Продолжаю наивности.

Воткнуть штык в живот человека или всадить пулю в голову его, должно быть, очень просто, если судить по тому, как упрощенно и грубо пишут об этом. В частых описаниях убийств чувствуется все то же «бытовое» отношение к человеку, как ничтожеству и дешевке.

И как будто уже есть люди, которые, привыкнув драться, не находят себе места в жизни, сравнительно мирной, хотя она и требует неизмеримо большего и продолжительного напряжения всех сил, всей воли, чем этого требует драка с оружием в руках.

Героев на час и героев на день у нас было много, но они не оставили особенно яркого следа в жизни и, несмотря на бесспорное мужество подвигов, не могли заметно изменить ее тягостных условий.

Но вот условия изменены, требуется напряженная работа для дальнейшего развития их в сторону более широкой свободы творчества, требуется героизм не на час, а на всю жизнь.

Мне кажется, что молодая литература не совсем ясно чувствует глубокое различие героизма на час от героизма на всю жизнь, что ею еще не понята необходимость поэтизации труда, и что гораздо труднее, чем убить человека, вкоренить в его сознание, затемненное и отягченное различными предрассудками, мысль, непривычную ему: человек — не ничтожество.

К сему — небольшая иллюстрация. В «доброе» старое время не удивлялись тому, что существуют дети-воры, а устраивали для них «Колонии малолетних преступников», где свободно действовал «метод взаимного обучения», и откуда подростки выходили вполне зрелыми и опытными ворами.

В Советской России тоже существуют колонии для «социально опасных». Я довольно хорошо осведомлен о жизни некоторых и особенно одной из них, под Харьковом, я знаю, что бывшие «социально опасные» выходят из нее в рабфаки и агрономические школы. Можно бы рассказать немало удивительного о людях этой колонии, но, к сожалению, лично мне сделать это не удобно.

Но вот на-днях я прочитал замечательную книгу «Республика Шкид». Ее написали два подростка, бывшие воры, воспитанники «Школы имени Достоевского для трудно воспитуемых». В этой книге авторы отлично, а порою блестяще рассказывают о том, что было пережито ими лично и товарищами их за время пребывания в школе. Они сумели нарисовать изумительно живо ряд характеров и почти монументальную фигуру «Викниксера», заведующего школой. Значение этой книги не может быть преувеличено, и она еще раз говорит о том, что в России существуют условия, создающие действительно новых людей. Возможно, что скажут: все это — исключения. Я добавлю: которые стремятся быть правилом.

В юности, когда я ненасытно читал все книги, какие попадали в руки мои, я заметил на ларьке старьевщика одну, растрепанную, в скучной, серой обложке, в рыжих пятнах сырости, сквозь пятна проступали черные, значительные слова титула:

КНИГА МУДРОСТИ И ЛЖИ.

Хотя денег у меня не было, но я приобрел эту книгу в собственность. Впоследствии я был сторицею наказан за это: у меня раскрали десятки книг.

«Книга мудрости» оказалась сборником грузинских сказок, читать ее было скучно, и я не нашел в ней ничего, что осталось бы в памяти моей.

Несколько месяцев тому назад эта книга снова попала в руки мне. Ее составил Савва Сулхан Орбелиани, напечатана в Петербурге, в 1878 г., по распоряжению факультета восточных языков. Прочитал я ее с наслаждением, и вот самое мудрое, что нашел в ней:

«Визирь рассказал царю о рае и много врал, преувеличивая действительную красоту его».

Представляю все, что могут сказать люди здравого смысла о визире и как они ловко обратят выписанную мной цитату против меня, против этой статьи!

А все-таки восхищает меня мудрая дерзость визиря, преувеличивающего «действительную» красоту несуществующего! Это меня гораздо более восхищает, чем преувеличенные описания действительного ада, созданного на земле дружными усилиями различных людей.

Именно вот этой безумнейшей дерзостью человека, силою воображения, интуиции осуществлено все то, чего не было на земле — чудеса науки, волшебство искусства, все, чем великий Муж Земли может гордиться.

И этой же дерзостью воображения, интуиции, упорной, неутомимой работой осуществится все то, чего нет еще, но что будет, если хорошо пожелать.

Человек уже тысячи раз доказал, что он может быть тем, каким хочет быть.

Двадцатого марта исполнилось двести лет со дня смерти Исаака Ньютона, одного из гениальных людей мира нашего.

В Лондоне, в Вестминстере, на гробнице Ньютона написано:

— «Да поздравят себя смертные, что существовало такое и столь великое украшение рода человеческого».

Прекрасно сказано. Человек есть украшение мира и он имеет все основания удивляться себе самому.

А. Воронский

Один оглушительный аплодисмент

(Литературный фельетон-пародия).

Я сказал себе:

— Довольно… довольно критических статей, силуэтов, заметок, арабесок, портретов, отзывов и откликов… Не пора ли испробовать свои силы на ином, более обещающем поприще? Не заняться ли созданием произведений полновесной художественной ценности и значимости, не заговорить ли языком подлинного искусства, оставив отвлеченные умствования педантам и профессорам словесности? По теперешним временам критика суть занятие довольно неблагонадежное, убыточное и сомнительное. И, действительно, много, очень много огорчений приносит она писателю, немало путает она и добродушных читателей, и отнюдь не благоденствует, ох, не благоденствует и сам критик. И кроме того: может ли, в состоянии ли сухая теория поспорить с живыми изобразительными средствами искусства? Нет и нет! Вот вам разительный пример: недавно попались мне на глаза стишки, не помню уж, какого поэта. Поэт писал:

С дикой яростью свирели, С шумным грохотом морей Провожу я параллели Жизни гнусныя моей.

Согласитесь, стишки, пожалуй, посредственны, безусловно посредственны. И что же? Две недели под ряд они преследовали меня неотступно. Поднимался ли я, очумелый, с постели, развертывал ли газетный лист в поисках похвальных рецензий (а чаще всего: не изругали — и слава богу), шел ли с таинственным видом в редакцию, объяснялся ли исступленно и невразумительно с братьями-писателями, сидел ли по вызову или по личному почину, встревоженный, в чинной приемной, томимый духовной жаждой, обуреваемый сомнениями и упадочными настроениями, — всюду и везде четверостишие не давало ни отдыха, ни сроку моей измученной душе… А вы говорите!..

…И я решился… Меня потянуло к художественной прозе. Но если писать, так уж писать… с полной, так сказать, идеологической выдержанностью и так, чтобы даже редакция «На литературном посту» преклонила предо мной колена и голову (или: свою коленопреклоненную главу) и воздала мне достодолжное. Я перечитал всех признанных «выдержанных» писателей, я последовал советам самых суровых обличителей и блюстителей литературной нравственности от Зонина и до Ермилова. Не скрою — они помогли мне существенно; признаюсь — многие из них оказали на мое произведение могущественное воздействие, и если вы, негостеприимный, угрюмый и неведомый читатель, найдете — а наверное найдете — следы прямой и даже слепой подражательности, заимствования, — не судите меня судом строгим и беспощадным: начинающие писатели всегда кому-нибудь подражают: это уж так повелось испокон века. К тому же доказано тов. Юрием Либединским, что пролетарские писатели — такова уж их участь по уверениям писателя и критика — всегда, ныне и присно начинают со штампа, со стандарта и подражательности. Он, Юрий Либединский, открыл этот непреложный закон. Не оспаривайте, ибо стоящие на посту легко и даже вполне свободно смогут прямо с поста отправить вас на свою новонапостовскую съезжую. Я же именно и мечу в пролетарские писатели без изъянов и без оговорок. На меньшее я не согласен. Надоело мне быть маловером, надоело мне валяться на нарах этой самой съезжей, хочу упиться победами, хочу признаний и торжественных в мою пользу шествий.