— Я прошу меня расстрелять. Я все равно мертв. Я убил человека, потому что он был богат, а я не мог — физически, органически не мог видеть стоптанных ботинок жены. Я, должно быть, болен: вес мир, все, русская революция, отовсюду, от столов, из-под нар, из волчка на меня глядит черный кружок дула ружья, тысячи, миллионы, миллиарды дул — на меня, отовсюду. Я все равно мертв. —
Гражданин Разин был расстрелян. —
— Фиты из русской абевеги — нет, не может быть. Есть абевеги без фиты. Емельян Емельянович Разин — был и мистером Смитом — но и ижицы — нет. Я кончаю повесть.
Я, Пильняк, помню день, выпавший мне написания этой повести, весной, в России, в Коломне, у Николы на Посадьях, — и помню мои мысли в тот день. Сейчас я думаю о том, что эти мысли мои не историчны, неверны: это ключ, отпирающий романтику в истории, позволивший мне крикнуть:
— Место — места действия нет. Россия, Европа, мир, братство. -
— Герои — героев нет. Россия, Европа, мир, вера, безверие, культура, метели, грозы, образ Богоматери. —
1) К соседям приехал из голодной стороны, — год тому назад она называлась хлебородной, — дворник. На Пасху он ходил в валенках, и ноги у него были, как у опоенной лошади. Дворник был, как дворник: был очень молчалив, сидел как подобает на лавочке около дома и грелся на солнце, вместо того, чтобы подметать улицу. Никто на него, само-собою, не обращал внимания, только сосед раза два жаловался, что он темнеет, когда видит хлеб, мяса не ест совершенно, а картошки с'едает количество невероятное. — И вот он, дворник, третьего дня — завыл, и вчера его отвезли в сумасшедший дом: дворник пришел, здесь у нас, в какое-то нормальное, человеческое состояние и вспомнил, рассказал, что он — с'ел — там, в хлебородной — свою жену.
Вот и все. Это голод.
О голоде говорить нечестно, бесстыдно, нехорошо. Голод — есть: го-лод, ужас, мерзость. Тот, кто пьет и жрет в свое удовольствие: конечно, участник, собутыльник, состольник того дворника, коий с'ел свою жену. Вся Россия вместе с голодной голодает, вся Россия стянула свои чашники, чтоб не ныло брюхо: недаром в России вместе с людоедством — эпопея поэм нарождения нового, чертовщин, метелей, гроз, — в этих амплитудах та свеча Яблочкова, от которой рябит глаза миру.
2) Но в те дни я думал не об этом. — Вот о чем. —
Двести лет назад император Петр I-ый, в дни, когда запад, северо-запад, Украйна щетинились штыками шведов, на Донщине бунтовали казаки, в Заволжьи — калмыки, на Поволжьи — татары, — когда по России шли голод, смута и смерть, — когда на-двое кололась Россия, — когда на русских, мордовских, татарских, калмыцких костях бутился Санкт-Питер-Бурх — в ободранной нищей, вшивой России (Россия много уже столетий вшива и нища), в Парадизе своем — дал указ император Петр I-ый, чтоб брали с церквей колокола и лили б из тех колоколов пушки, дабы бить ими — и шведов, и разруху, и темень Российскую. — Как ни ужасен был пьяный император Петр, — дни Петровской эпохи останутся в истории русской поэмой, — и глава этой поэмы о том, как переливались колокола на пушки (колокола церковные, старых, многовековых, со слюдяными оконцами, с колокольнями, как шатры царей, — на пушки, чтоб развеивать смуту, муть и голод в России) — хорошая глава русской истории, как поэма. — И вот теперь, шестой уже год, вновь колется Россия на-двое. Знаю, Россия уйдет отсюда новой: я ведь вот видел того дворника, который с'ел свою жену, он не мог не сойти с ума, но мне не страшно это, — я видел иное, я мерил иным масштабом. Новая горит свеча Яблочкова, от которой рябит в глазах, — шестой уже год. Знаю: все живое, как земля веснами, умирая, обновляется вновь и вновь.
3) Вот, вчера, третьего дня, неделю, месяц назад — и неделю и месяц вперед — по России — по Российской Федеративной Советской Республике — от Балтики до Тихого Океана, от Белого моря до Черного, до Персии, до Алтая — творится глава истории, мне — как петровские колокола. — Утром ко мне пришел Смоленский и сказал, что в мужском монастыре сегодня собирают серебро, золото, жемчуга и прочие драгоценности, чтоб менять их на хлеб голодным. Мы пошли. —
В старенькой церкви, вросшей в землю, с гулкими — днем — плитами пола и с ладонным запахом — строго — днем в дневном свете и без богослужения, — за окнами буйствовал весенний день, — здесь был строгий холодок, оставшийся от ночи. Мне — живописцу, — художнику — жить от дать до дать, от образа, к образу. — В иконостасе, у церковных врат, уже века, в потемневших серебряных ризах хранился образ богоматери и видны были лишь лицо и руки и лицо ребенка на коленях. Все остальное было скрыто серебром: к серебру оправы я привык, к тому, и серебро залито воском и на сгибах чуть позеленело. —