Ночью в степном городке горели факелы и строился корпус генерала Оборовича. Под звездами, сняв шапку, генерал сказал:
— Прощайте, братцы. Помните — идя в бой, мы должны себя считать уже убитыми за Россию.
Корпус шел в боевой резерв: его берегли для решающего момента. Первым скакал в степь офицерский эскадрон. Просмеявшись беспечной лихостью, гинул он в пустыню, где замкнулась за ним ночь навсегда…
И еще позже — в селе Перво-Николаевка, что на северном берегу залива, было так:
Красноармеец Микешин, сидя перед пылающей печкой в волостном исполкоме, где разместился взвод, доел последнее сало, аккуратно подрезая его ножичком, обтер тряпичкой рот и, посасывая зубом, сказал товарищу, что лежал животом на полу:
— Кончил, Юзефка. Ну, и сала же попалась вкусная, лихо ее забери…
И лег рядом.
В избу вошел секретарь исполкома, кривой инвалид, которого заели в боковушке солдатские вши. От бессонницы решил кое-что поделать для завтрашнего праздника — годовщины, полез по лавкам протирать портреты вождей, потом из канцелярского шкафа достал два красных свертка. Солдатам крикнул:
— Помогите што-ль лозунга-то развесить, эй!
Никто не встал: все спали, а то нежились, жмурясь и затягиваясь из цыгарок. Кривой протянул один плакат над окном, но для другого не хватило места, да и работать одному разонравилось. Микешин поднял голову и от безделья разбирал:
МЫ — МИРУ — ПУТЬ — УКАЖЕМ — НОВЫЙ…
Секретарь сел к печке, к теплу и прикурнул. В полночь велели собираться. Взводу назначено было итти в головной колонне, роздали ножницы для резки проволоки и гранаты. Микешин подтянул ремешок, поглядел на спящего секретаря, и взял, подмигнув, оставшийся красный сверток.
Ночь стояла без дна, без края; после тепла сонно и дрожко зяблось. Ротный обходил, считал людей.
— Первое дело, братва, не шуметь, ни гу-гу… Мы его на печке живьем сцапаем! Слушать команду…
В бездонно-черном белые пожары далеко-далеко играли, трепетали, качались, вспыхивали огоньками: это вправо нервничали за террасой, щупая ночь прожекторами и ракетами. На заливе и впереди стоял глухой морок, шуршала и тревожно гудела только где-то земля. То шли к берегу тьмы тем с прибрежных деревень, волоча за собой артиллерию.
— Взвод… ар-рш…
Прошли мимо темных ометов за околицу, полезли под откосы. За откосами начиналось высушенное ветрами морское ложе. Микешин отошел в сторону, снял опорки и быстро, на ходу, перекрутил ноги плакатом: старые обмотки истлели, а братва говорила, что придется лезть через море. Впереди колыхались по земле багровые тени — это на берегу, сзади, жгли костры, чтобы не сбиться идущим.
И справа далеко-далеко шли и качались белые пожары. Они светили в пустые поля, где не шел никто… А в сухое море сползали из мрака тьмы тем, уже железом орудия загромыхали по откосам, под мягкое глухое ржанье, скатываясь в неезженный морок. Головные ушли далеко. Понемногу скрылись костры, только зарева их тлели обманно, призрачно. Микешин сказал Юзефу: «Друг за дружку давай держаться, братишка»… и вот стало все глухо, черно и мертво, как на дне.
Через час взводный учуял что-то впереди и прошипел ложись… Тогда пригнулись к земле и поползли дальше, сжав зубы…
Так начался знаменитый удар командарма N.
Всю ночь молчали аппараты.
И с рассвета тусклые облака пошли от моря на страну. В пространства ползли полчища облаков — неслышно, могуче, бездонно. На рассвете тревожные звонили в кабинет к командарму: — дуют ветры южных румбов, восемь баллов… — из бессонного кабинета верные и четкие шаги отзвучали в сумерках коридоров к аппаратам. Свинцовый рассвет глядел в окна: рассвет ли, день ли, годы ли? И опять —
— С частями за заливом связи нет. Слышна канонада на побережьи…
Перед террасой с севера лежали полки: ждали. Вот-вот должно было: вспыхнуть зовами, заревами в далеком — за террасой, загудеть из моря в недра смятенных, неверящих еще; и тогда, с севера — ощетиненным потоком взреветь на террасу — в крик, в крошево, в навстречу. Но в облаках, тяжких, лизавших угрюмые, лютые массивы, уже шел рассвет; за массивами нетревожимые — караулили тысячи хитрых, настороженных; и далекие молчали… На рассвете, не дождавшись, потоком раз'яренных, опасливо пригибающихся к земле, хлестнуло на террасу и — разбилось о камни: отхлынув, легло человечьими грудами во рвах, в мглистых плоскостях плацдарма…
С моря дул ветер.
И с моря бежало ручейками, серо-грязными озерами — бежало хлябями тусклых высот; затопляло дно залива взрыхленное ступнями тысяч. В слякотях, в озерах, глубиневших каждую минуту, хлюпали резервы, брошенные в догонку ушедшим. Свинцовым поясом стояли воды у берегов, в водах тонули дороги. Не было дорог.