Все знали, что встал он и пошел.
И густо, точно рыбы, которым пришло время метать икру, повалили к камню, явившему чудо.
Вспугнутой, смятенной запало Анне Тимофевне жарким зерном слово:
— Нынче.
Обмывала, наряжала дочь, как к святым тайнам, готовила к закату. Тайно ото всех растила жаркое зерно:
— Нынче.
В закат повела Оленьку к источнику.
Там не было давки: народ ушел к камню.
Монах в подоткнутой рясе и в фартуке, точно столяр, спросил:
— Падучая?
Засучил рукава, смерил Оленьку крошечными, как у белки, глазами, по-беличьи утершись, сказал:
— Тут троих надо, и то не управишься.
Анна Тимофевна собрала на лбу сетку тонких морщинок, торопливо выдавила из себя:
— Пожалуста.
Оправила на Оленьке воротник.
Монах понизил голос:
— По полтиннику на человека, да в кружку…
Анна Тимофевна засуетилась.
Монах крикнул:
— Трои!
Из-за тесовой загородки, похожей на купальню, вышли в развалочку парни, на-ходу, как крючники, разминая плечи, оглядывая Оленьку, точно сбираясь взвалить на свои спины тяжелую кладь.
Сплюнули, втоптали в землю окурки.
— Раздевайте, — сказал монах.
Анна Тимофевна стала расстегивать Оленькино платье.
Сквозь сосны стлался по траве розоватый усталый свет, прилипал к тесовой загородке, ровно и тихо свертывался на стволах в красные закатные сгустки.
Далеко от источника тяжелыми вздохами порывался взлететь к небу людской шум и падал большой птицей наземь.
Источник звякал бубенцом.
Двое парней взяли Оленьку под руки, третий пошел сзади.
Но Оленька вдруг закинула голову, крикнула в знойную духоту пронзительно, будто камнем вспорола плотную вечернюю тишь. Рванулась, осела на дорожку. Забила по земле пятками.
Монах сказал парню, шедшему сзади:
— Возьми в ногах.
Тот захватил голые Оленькины ноги под мышку, прижал к груди. Двое других скрутили Оленьке руки.
Подняли, понесли.
Но когда дошли до загородки, Оленькины ноги уперлись в доски, быстро согнулись в коленях, потом выпрямились. Парни рухнули вместе с больной на землю.
Оленька короткими бросалась криками:
— Аау-ау! Га-ау, гау! Уа-у!..
Монах подбежал к Анне Тимофевне, по-беличьи утерся ладонью, сказал:
— Не управятся, четвертого надо. Давай еще полтинник…
У Анны Тимофевны лицо изрезалось морщинками, сжалось, запрыгало. Выдавила через силу:
— Пожалуста.
Белая рубаха сползла с Оленькиных плеч, тугие груди в синяках, с острыми сосками выскочили, кругло заалели в закатной краске вечера. Голые ляжки в кровоподтеках, царапинах вырывались из рук парня. Вспарывалась плотная духота собачьим лаем:
— Га-ау! Гау-ау!
Парни бросили Оленьку перед входом в купальню. Отряхиваясь, отошли в сторону. Перемигнулись, обмерив оголившийся Оленькин живот.
Тогда бросилась Анна Тимофевна к дочери, быстрая, как всегда. Закрыла ее платьем, загородила собою тело ее, на коленях встала между дочерью и парнями, монаху крикнула нежданно жестко:
— Не надо! Ничего не надо! Не надо!
И вдруг не стало в голове, и в сердце, и во всем теле плавленого олова неотступных слов:
— На тебя одного, на тебя одного.
И из жаркого зерна другого слова:
— Нынче —
выросли простые думы:
— Рассердится начальница, что не вернулась во-время… Денег осталось шесть рублей… Подводу надо заказать с вечера…
И первую в обители ночь, на воле, на мшалом еловом корне, не пугал Анну Тимофевну во сне преподобный.
И потом, когда сидела на нижней палубе широкобокого парохода над спавшей глубоко дочерью — сутки под-ряд проспала Оленька — и ждала ее пробужденья, катились за ворот слезы сплошной неторопливой струйкой.
Проснулась Оленька ясной и чистой, какой давно не была, и ясно и чисто спросила, как не спрашивала с детства:
— Не поедем туда?
И твердо сказала Анна Тимофевна:
— Нет, Оленька, никуда больше не поедем.
Тогда повела дочь толстыми губами, будто улыбнувшись, и сухим, прямым пальцем ткнула в щеку матери:
— Плачь, не надо.
И ответила мать:
— Не буду, не буду плакать!
И поцеловала Оленьку в исцарапанное, избитое лицо.
Над батарейками парового отопления развешены мокрые полотенца. Но воздух в комнате сухой, и хочется расстегнуть рубашку, снять с себя все, окунуть голову в холодную воду.
Жена у доктора молода и красива, ей скучно в сухих высоких беленых комнатах, ей хочется в город, на людей, и она унывную мурлычет песню в комнате, рядом с кабинетом мужа.