Выбрать главу

Он бросился в кухню, зазвенел посудой, принялся скоблить чем-то притолоку. Бормотал несвязно, отряхивал быстрыми руками волосатое тело.

Анна Тимофевна занесла ногу на порог кухни, шевельнула белыми губами, но нога вдруг вывернулась от неожиданной боли, губы растянулись, точно обожженные. И чужим провопила она воплем:

— Ро-о-о!..

Опять от тупой тяжести, потянувшей все тело к земле, нежданно, шаг за шагом, ступила не к той двери, куда хотела, а к спальне, к постели. И не легла на постель, а вцепилась внезапно заострившимися ногтями в одеяло, в матрац, в железную раму кровати, так, что окровянились пальцы.

— Ро-о-о!..

Роман Иаковлев, голый, волосатый, бормоча несвязное, ходил по комнатам, совал нос в скважинки и щелки косяков, порогов, выколупливал ржавым ножом без ручки — им кололи угли — сор да паутину. Переводил на часах стрелки, ожидал профессора.

Дошел до спальни, просунул голову в дверь, увидел звериные корчи человека, помолчал. Анна Тимофевна закусила подушку, изломилась, не глядела, не слушала.

Муж сказал:

— Аночка, ты что кричишь? Придет профессор, ничего за шумом не поймет…

Прикрыл дверь, пошел по стенкам, косякам, порогам выколупывать ножом сор да паутину, стряхивать с волосатого тела незримую нечисть.

За шпалерами шуршали вспугнутые прусаки, таились за плинтусом и карнизами, шевелили усами, думали. По углам пряталась ночная серь. На столе, под бумажным букетом, умирала лампа.

Глава четвертая.

— Что ж это, ты, непутевый, на пост-то глядя — до зеленого змия, а?

Подтянулся у купца живот, а все еще ходуном ходит, до того этот псалмопевец хохотен.

Посуляет ломким рыком Роман Иаковлев:

— Не на такого напали! У меня натура — во! Погляди, что на святой разделаю…

В ворохах сатиновых да ватных, пуховых да полотняных — не поскупились на зубок люди добрые — неприметно лоснится лиловый лик нового человека. Морщинисто, склизло, пятнасто лицо, сини губы, безбров мятый лоб. Но чуден свет, измученный лиловым лицом: целомудренна, прекрасна Анна Тимофевна.

Наклонилась она над зыбкой, слушает воркотню Матвевны (возня просвирне с пеленками да повивальниками), слышит только дыхание в зыбке.

И каждый вечер так.

И каждый вечер в памяти загораются теплый шопот и ровный взор, примятые вихры, поясневшее дыханье. Никогда не было, никогда так сладостно!

Лежали они рядом, и он поправлялся, и она. И вливала в себя тепло его шопота:

— Ты меня прости, я ведь так, из озорства. Пускай девчонка, девочка… А пить я брошу. Я могу…

Искал сухими пальцами ее голову, играл косою.

И тогда, и каждый вечер потом, только загоралась в памяти его ласка, огненные к глазам подкатывались иглы и Анна Тимофевна плакала.

Наклонясь над пуховым, ватным ворохом, слушала, как воркует Матвевна, слышала, как дышит дитя.

Увязали в бездорожьи последние дни поста, растопляло солнце его тоску, сулило обернуть ее в радость.

Страстною пятницей украсилась кухня цветистой пестрядью сахарных роз да херувимов, заалели на окнах яйца, раскурчавилась в тарелках чечевица, облил изумрудом толстодонные бутылки веселый овес. Терла мать просвирня сквозь решето масло: добывала кудрявую шерсть самодельному масленому агнцу. Под пуховыми руками просвирни вышел агнец похожим на многих домашних и диких зверей, но шерсти был пышной и вида кроткого. Из-под повойничка у Матвевны бегут в перегонки ручейки пота, а она только и знай поворачивается, только и знай приговаривает:

— А ты, девынька, не натужься, все успеется, ничего не минется!

Анна Тимофевна подбежит к зыбке, послушает, как спит ребенок, да опять к шестку, опять за ухваты — поворачивать в печке куличи да бабы.

Вынула печенья в сумерки, смотрят обе — старая и молодая — не нарадуются: высоченные вышли куличи, да ровные, да статные.

И только их на сундуке по подушкам разложили и чистыми полотенцами, перекрестив, закутали (надо куличам после жара отдохнуть дать), как загремела, заохала под кулаками сенная дверь.

Анна Тимофевна кинулась к зыбке, мать просвирня — впускать хозяина.

А хозяин буйно вспенил тишину горниц, через стулья, волоча половики — прямо к спальне. Торкнулся — не пускает крючек. Взвопил:

— От мужа запираться? Доносничать? Отвечай, кто протопопу про озорство наябедничал? Кто благочинному жалобу подал? А? Пусти, говорю, стерва!..

И всем непокорным телом с рыком и скрежетом упал на тонкую дверь. И когда, присвистнув, сорвался тонкий крючок, из тихой зыбки нежданный вылетел крик и задрожал кисейный полог, как водяная гладь от ветра.