И офицеры ходили по столовой (она же служила и штабом).
— Знаете, даже не верится, как это могло…
— Могло… все могло. Расчикают, а потом доказывайте, что вы не верблюд. А он на что, он начальник поезда и генерал…
Садились на стулья, вставали.
А в углу прапорщик Евдокимов допивал еще остаток с ночи, плоскими глазами обглядывал генерала. И генерал хмурился.
Подливал Евдокимов соседу…
— Ну что. Легче надо коллега…
…так —
Смеялся прапорщик Евдокимов.
— Как тихо-то господа, а? Тишина райская. Лафа бате во блаженном успении…
Генерал встал за столом, вытянувшись, поглядел искоса в зеркало.
— Да, господа, тишина. Нельзя смеяться…
И когда прислушались все к тому, что брони молчат, а у окна дежурит ржавое сырое утро, всем сделалось страшно.
А генерал Проломов вдруг даже сам для себя стал маленький, маленький…
— Господа, решим вместе. Что значит генерал. Генерал нынче стоит под винтовкой… Господа?.. господа…
Евдокимов вдруг опрокинул бутылку.
— Тыщу раз господа… и что ж? Ясно — надо открывать огонь. Ясно, что надо.
У генерала Проломова шея налилась густо, как пузырь.
— Огонь? Вы думаете, господа офицеры: что надо…
Все молчали — не потому, конечно, что не согласны, но и не потому, что согласны. Человеку, как броням, лучше не иметь языка.
Генерал Проломов, расстегнул воротник (душила шея).
— Очень хорошо. Огонь. Значит, написать им…
…Генерал стал диктовать.
Когда товарищ Абрам, бывший парламентером от бронепоезда «N 14–7», прочел записку —
— Бронепоезд «имени Л. Г. Корнилова» с бандитами переговоров не ведет.
Адъютант, — капитан (подпись).
— борода у Абрама съежилась, как вымя, покусанное мошкой. А генерал —
— Ну, господа… уж вы делайте… Вот и Евдокимов, делайте…
И Евдокимов кивнул как-то генералу, смыркая носом.
— Кип-петок или кип-пяток, как по вашему, вашедительство? Ох, все равно мясо варим. Так. Разрешите команде вина?
И ушел в купэ к Лиде.
На полу у плевательницы валялся ее халатик (упал наверное с крючка).
Будто выросли на плевательнице лишаи: то было красное — от красного крестика и желтое — от лимонной корки.
И тут же рядом комочком белье — в ногах у стенки, запихано за валик.
В купэ было жарко и потому Лида спала голая под простыней. Свернувшись тоже комочком.
Евдокимов спросил ее:
— Ты знаешь. А?
Она только повела глазами — будто мышата тревожные серые шевельнулись — куда, что…
Поправила ногой белье у стенки.
А когда он вышел, крикнула ему:
— Додя…
Но он не вернулся.
Лида стала на коленки, голая — посмотрела на грудь, где между грудью, такой же мышачьей и тревожной, как глаза, маленькой и ласковой, притиснулся кипарисовый крестик.
А в окно глядели чужие брони и верхи тополей, точно вилки.
— Господи, ты не пустишь меня… Я ужасная, да…
Но от бабушкиного крестика пахло бабушкой, гладким пахло и жасминами Проломовского дома, пылью цветочной — что в книгах…
— Мне ничего не надо, бабушка. — И опять легла, думая, что вернется Додя. И забыла — чего ждут. Лежала, как комочек вчерашнего белья, втиснутый в валик.
А в казематах у амбразур треск зарядов — вправляют пулеметные ленты люди с черными траурными шевронами Траурного Корниловского полка.
Так осенями ропочет в суходоле ветер. И осокорь, и кукушкин лен — ропот их о летней страсти.
Опять добровольцы. Черные шевроны траурны. Траурно. Черно. Были они истовы, запалены солнцем — как монахи иль свечи.
Не один Виктор Неледин писал матери. Потому что не одного угнала гроза в степи, в ночи, в ветры.
Когда летели они, что песок, мимо чужих станиц, по выбитым шляхтам, и косились на них зло молодые бабы, душа тогда таяла легче свечи.
Виктор Неледин сказал соседу.
— Слушай, ты серьезно думаешь, что он предал?
И испугался, потому что монаху нельзя испытывать.
А вот другой — Лека, юнкер из Ростовского училища, загорелый, что морковка — и около него всегда запах сырой и крепкий, как у земли.
— Заткнись, мальчик. Мама у меня говорила, ты — говорит — Лека, нечаянно у меня родился… Вот все и нечаянно… мы все нечаянно. И теперь умрем нечаянно… Ну чего ты? На, хлебни… товар хороший…
Протянул он Неледину фляжку.
— …Ты грудью ходи…
Евдокимов сидел на патронном ящике. Папироса у него потухла. Будто хотелось ему спать — такая пошла по глазам плесень. Пелось что-то, подцарапывая шпорой за шпору (в бронепоезде все офицеры были в шпорах).