Песня ветра веселая, что дневная поляна. Ветер может легко петь даже о синей чаше, о страшном вине…
Ветер старый помнит горе Святослава…
А — битву у Каялы — кто забыл?
Забыть нельзя битву, когда немели травы.
И о вине — из каких трав, или отрав, на каком хмелю вино последнее.
Помним. Помним.
Собралась земля на крови — построилась так.
Так сердце русское — и мое сердце волчье.
Жизнь у нас стаевая, волчья.
Такая уж волчья земля.
Между курганами метет ветер, и метутся за ветром волки. И для них растут волчьи травы, да нахожены ими волчьи тропы.
Тропа старая — от курганов, ветер не трогает их, лелеет курганы ветер, чешет им седую бороду, убирает туманом.
Ветер ласковый и тихий…
И на путях, где тянулись рельсы — русые как женские косы, где стояли синие брони, метет нынче ветер, наветривает курган из крошева, броневой тяжелый курган собирает.
Старыми тропами ходит ветер.
Рад ветер — поет. Что? Не так ли…
— Ой, буде, буде…
Об этом — не надо. Это — не мое — это было.
Ой, ветер… с кем поешь в перекличку? Ты сначала копни с самого и в самой упрись конец. Тебе можно. Но ты молчишь о сусликах. А суслики вышли на дороги, когда кончилось все. Суслики прятались, пока были ветры, брони и ночь. А на утро после боя, вышли и кричали, что воспаленные младенцы. За ночь — они сошли с ума.
А казаки проезжие били их возжами и кучками складывали по шляху.
А сусликов-то так много, что по обеим сторонам шляха накопилось из них два вала. И весело смеялись казаки — смех их ключевой, степной (ключ бьет так сквозь камышевую дуду звонко и холодно).
— И то польза… псы съисть могут.
Это конец…
Но еще надо о бое и о печали.
Вот о бое.
Почему не слышно людей?
Когда одна коробка расстреливает другую — люди молчат. Они раздеты почти до нага. Нагому говорить нельзя. И за ветрами, за гулом пуль, за ударами влились в этот гул, в эти удары все голоса. И не пулемет ли брызгает: — не понимайт, не понимайт. Или то мисс Брайт Элли… А Сосых из трехдюймовки: — ня думай. И с «Корнилова» кроют ударом: — сво-ло-чи!
А стаканы от взорвавшихся со снарядами ящиков стонут, пролетая по рыжему небу, — поют…
— …вы приходили ко мне в черном платье…
Разве это из письма Неледина (Виктора тихого)?
Это же напели стаканы о матери.
Вот классный вагон поддало на задние оси… вагон обожженный, голый, загорелый и маленький, маленький в таком гуле.
Это молится на коленках голая Лида.
И вот еще тысяча голосов поют, трещат — разве это шрапнели, — а не голоса тех, у кого черные шевроны траурные Траурного полка.
Нет — это рвут с «N 14–7, Бела Кун».
Почему с «Бела Кун» — когда это русский ветер мчит, мчит, мчит. И запах его густой и пьяный, что у молодого хлеба.
И вот сейчас, когда приехал из Екатеринодара санитарный отряд, ветер поет за акацией, за изрытыми в канавы откосами, поет что кузнечик: —
— мчи-ит…
Поет в травах —
— Мчи-ит, мчит.
И небо нынче опять сытое, как с вечеру, тоже ленивый перекормленный конь.
— Мчи-ит…
А санитарный отряд, сестры веселые с красными крестами, по колено вязнут в железной гари, в золе, в броневом пепле. Пепел сырой, вязкий, будто пропитан водою. Не понять веселым сестрам. Вязнет нога.
— Сестрицы, мы потонем тут… Ей богу. Тут дело ясное, чего смотреть?
Ветер же, что бежит вдоль, напевает травам — мчи-ит — мчи-ит — смеется. Это он смеется над сестрами. Нет, это не ветер… это смеются казаки. Кони рыжие, вороные. Бабы рыжие, вороные. Возки дюжие, уемистые.
— Зачем приехали?
Бабы долго молчат, ноют еще с ночи бабьи изюмьи груди, но и казаки пока молчат.
Утро нынче хорошее. На коровьем реву — кто помнит — крепки казаки. Полати належаны, теплые. Все запас. Скот ушел, а нынче табуны погонят на новый корм, за железную дорогу. А возки все едут. Зачем?
Тут уже нельзя молчать, тут уж Кузьма Феногенов сдержаться не может; улыбка у него замечательная, шире ворота.
Настежь растворился Кузьма.
— Зачем. А желиза тут… в хозяйстве сгодится. Нам все это на пользу. Желиза у нас в цене.
И когда погнали через дорогу, через гряды золы и пепла рыжих и вороных, — когда ржали станичные табуны, фыркая от пыли, разметывая ногами пепел, тогда опять растворился настежь Кузьма.