Как он умеет разговаривать с крестьянином, ценящим в человеке, и особенно в начальнике, уменье говорить кратко и выразительно — ядрено, как вообще ядрено все в нашей деревне, начиная с прелестного запаха цветущих полей и кончая запахом навоза! Усердие его было безгранично, и, бог весть сколько анекдотов родила эта безграничность. За свое усердие при генеральной чистке партии, Молчальник был исключен из партийных списков. Исключение это длилось, однако, не долго. Чистившие головотяпскую организацию были людьми приезжими из губернского города. Вскоре они уехали не только из Головотяпска, но и совсем из губернии; свои же, головотяпские, коллеги, конечно, знали всю подноготную каждого из своих собратьев. Они, справедливо, не могли не смотреть на обвинение Молчальника в разного рода проступках, иначе как на мелкобуржуазную клевету, и снова Молчальник занял место в рядах головотяпских комиссаров. Состоит ли еще суровой чистильщик, — принципиальный губернский комиссар, приезжавший в Головотяпск, — в числе комиссаров, — кто знает? Говорят, он учится где-то, студент; а Молчальник, как состоял комиссаром, так и состоит. И его ценят, и с ним считаются, — и хозяин его квартиры, словоохотливый и буйный во хмелю, хлебнув самогонки, кричит на свою улицу: — Чего же мне не пить? А? Ежели у меня живет такой комиссар. Во какой комиссар!
В тот момент, когда Азбукин вошел в читальню, Молчальник уткнулся в «Известия», и трудно было угадать, что он читает.
Третий был Секциев. И фигура его, и одежда, и черты лица, и даже самое выражение лица, и глаза, и уши, — все у Секциева было незначительнее и мельче, чем у сидевших против него. Те сидели энергичные, уверенные в себе, а в Секциеве не было этой уверенности: в нем была некая неопределенность, серость. Например: при первом взгляде лицо Секциева казалось угреватым, при детальном рассматривании угрей не оказывалось, а была местами кое-какая краснота. Были у него и усы, и небольшая бородка, но так как он то их носил, то сбривал, — то если бы спросить даже его ближайшего знакомого: закройте глаза и представьте лицо Секциева — есть ли у него борода и усы — знакомый Секциева, застигнутый врасплох, сказал бы: право, не знаю. Вряд ли бы Секциев попал на полотно художника, заглянувшего в Головотяпск, — лучше всего изобразить его можно словами.
Секциев раньше был не Секциев, а Ижехерувимский. До революции эта фамилия была для Секциева своего рода прибавочной стоимостью. В кругу головотяпского духовенства его определенно считали своим, хотя он и служил в земстве. Может быть, он и регентом церковного хора сделался благодаря своей фамилии. Но, когда разразилась революция, Секциев призадумался: слишком кричала о нем его фамилия. Пусть бы он был какой-нибудь Вознесенский, Воскресенский, Предтеченский, — это куда бы еще ни шло. Сколько на свете существует Воскресенских, которые и совсем не похожи на Воскресенских!
Посмотришь на Воскресенского: этакий франт в галифэ, френче, а на лице ни черточки елейности, богоугодности, — лицо вполне лойальное, благонамеренное, так что невольно забудешь его настоящую фамилию и назовешь его как-нибудь иначе. Но тут — Иже-хе-ру-вим-ский.
Уже после февральской революции Секциева начала тревожить прежняя фамилия, хотя в Головотяпске дела еще шли так, что 1 мая 1917 года торжества были открыты молебном на базарной площади, а духовенство оказалось настолько либеральным, что, записавшись было огулом в кадетскую партию, потом, в июле 1917 г., стало обнаруживать тяготение даже к социализму в виде эсерства и меньшевизма. Меньшевиком стал и Ижехерувимский.
Когда в октябре зажужжала вся меньшевистская и эсерствующая мошкара, прилипшая к общественному пирогу, — тогда Секциев чуть было в комитете спасения революции не очутился. Его заслуга состояла в том, что он лично присутствовал на почте, когда головотяпский комиссар временного правительства от имени всего Головотяпска отправлял воинственную телеграмму о том, что Головотяпск ждет лишь призыва, чтобы стать на защиту демократии и родины. Присутствовал при отправлении — это почти тоже, что сам отправлял. Секциев так говорил: мы с комиссаром отправляли. Прохромало время междуцарствия — от октября, приблизительно, до мая, — когда не разобрать было, что творилось в Головотяпске: демократия — не демократия, советы — не советы; ни демократический рай, ни советский ад.