Выбрать главу

— Вот смеетесь вы часто. Иринья вчерась в захохот чуть не впала. А Исус, скажи, знали-ли от смеха уста его?

Карбас беззвучно к ярусу подскользнул, снова зашевелился Агапий:

— Тебе правила-т подвижников как, жук нагадил? Паук наплел? Василь великий смех-от запретил, тебе как?

Кустик под Агапиевой губой к носу задрался, а глаза прижали к доске тихую душу Егорушки. Нет слов у Егорушкиной души, он молчит.

Под взмахом гибкого весла, в порыве верного ветра идет к берегу рыбарья посудина, внезапным парусом указуя жизнь на дальнем сем море. Когда к берегу подходили, Иринью с младенцем, сидящих на берегу, завидя, молвил Агапий как-бы невзначай:

— Дохлый у тебя паренек-то. Не выживет!

Когда говорил, дрожали у него руки крупной дрожью. Когда сказал, семь больших раз и еще два раза завертелась в ветровом водовороте случайная чайка, в смертной судорге упадая на крыло.

Громко закричало Егорушкино сердце: зачем ты говоришь мне все это, зачем?..

* * *

Затягивает тина морская белых ночей решето… Море темнеет ликом, рыба уходит в глуби, небо, затяжелевшее ночью, нависает вниз.

Сломала первая метель недолгого лета весло, зашвырнула промысловые суда в серые кораблиные закутки. Гнусавую песню о всех погибающих в море, о всех разбивающих душу свою о камень, тянет ветр.

Клочьями мокрого снега рассыпались над Нюньюгом остатки октября. Ледяной коростой устилают морозы свирепым братьям-декабрям путь. Опустели окружные камни, птиц нет.

Приходит ночь, встает ледяное молчанье, — клюковка пала, мороз ей ниточку перегрыз. Начало наступило.

Шаманит тундра, а в мерзлом воздухе олени роют снег. Стоит на сугробной дали Сядей — Махазей вьющимся снежным столпом, слушает, как плачет маленький Варлам Егорыч у отца на заливчике.

Еще он слушает, как поет самоедин в нартах, уныло и длинно на пути к чуму своему —:

«У меня триста оленей. У меня к осени будет пятьсот. У меня в чуме много добра. Я убью нерпу и продам Марку, а Марк мне даст водки и острый нож… Я пойду на лед и добуду ошкуя. Будут говорить русаки: Тяка ошкуя руками и задушил. А я буду сидеть на его белой шкуре и точить нож, который мне даст Марк…»

Еще он слушает, как колдует в становище Нель потный шаман в душной избе, беспамятно скрежеща ногтями в бубен.

Потом в снежном затишьи, — неизвестно: зверь, птица или ветер, — был крик.

* * *

Паром застоялась изба. Пар идет из плошки, а в плошке щи. Сидят вкруг три живых человека, с половиной. За половинку считай Варлам Егорыча, друг!

Тянется ручонками на кашу Варлам Егорыч. Тихо внутри себя смеется Егор. Полная материнской гордости улыбается Иринья.

Как-бы просветлившись, берет Агапий на руки ребеночка, кидает, подкидывает вверх-вниз, сам-же затягивает грубым, как канат тугой, голосом:

— Ходи в петлю, ходи в ра-ай…

Остановится да подмахнет рукавом и сызнов, словно и нет у него других песен:

— Ходи-и в дедушкин сарай…

И вот негромко, но все неистовей и громче, зашелся ребячьим плачем Варлам Егорыч. Покраснело голенькое, анисовым яблоком, маленькое тельце. А тот все:

— В петлю… в рай…

Встрепенулся в страхе внезапного понятия монаховой сущности Егорушко и крикнул:

— Не пой, не пой так, Агапий!

А уж поздно было: и смех и горе. Вышло, что замарал ребеночек Агапию черную рясу его ребячьим. Тяжело, Агапий, дух переводя, поворочал язык за скулами, потом ненужную допустил усмешку на деревянное свое лицо.

— Не петь…? а тебе што? Тебе анхимандрит грамоту из шинода прислал, чтоб не петь?

Набежала тучка на слабый Егорушкин умок:

— Да нет, не присылал… Ох, поди, вытри рясу-ту, поди снежком. Изместил, вишь, тебе Варлам Егорыч!

— Что-ж, и поду, и вытру. Не годится на монашьей одеже подобный орламент носить.

Иринья, ложку бросив, сует Варлам Егорычу полную грудь, но тот кричит, захлебываясь и замирая. Покуда оттирал Агапий шаршавым снегом ребячий поминок, зябко топчась на снегу, пришло Егорушке спросить и спросил в вечеру:

— Агапь, ведь ты поп?

— Поп.

— А где-ж он, крест-от, у тебя?

Смиренно опускает глаза Агапий; неслышно, но слышал Егорушко:

— В море потерял.

* * *

Затягивается ночь, как петля, на шее всяческой души.

Спят в избе, а за избой всякие нечаянные звуки сторожит тишина. Шла большая ночь и шла маленькая. Среди той, большой, и среди этой, маленькой, проснулся Егорушко, словно за руку его кто потянул и сказал: выдь и слушай.

В душном сонном мраке похрапывала долгим и ровным храпом Иринья. Не выдалась ростом Иринья, да не даром из колмогорских Андрей Фомич: грудь у Ириньи крепкая и тяжелая. Ей помогал, подхрапывал по мере сил, Варлам Егорыч: отставал, нагонял, опережал даже порою.