«…погнал Василид велбуда. Трижды останавливался на пути, крича в небо: Авво, дочь — единый мне свет в близкий канун мрака! Но молчало ему, и с новой силой загорался в нем…»
«…приехал, вошел в дом и вознес нож над спящей дочерью и не мог сперва. Оглянулся, жутко ища, — не видать нигде, ни в углах, ни под матицей, десницы, протянутой удержать нож. Тогда, крича сердцем, ударяясь душой о камень…»
«И вошел нож в дочь его. И умерла та. Снова на велбуде бежал Василид к старцу. Лев облизал ему убившую руку, а птица стратон поклонилась ему. Так разбил душу свою музыкант Василид в рыжей стране Египт.»
Звонко-звонко тут залился маленький на печке, подтвердило ветром в трубе. Ахнул, на пол приседая, Егорушко, визгнула с разбегу самопрялка, замертвевшим колесом порывая нитку. Пошел Агапий к ушату, зачерпнул ковшом и выпил, потом вбил последний гвоздь лжи своей:
— Справедливы дела времен прошлых по вся дни!
Склоняясь головой, спросил Егорушко с надеждой:
— Хорошо сказываешь, как по книге. А старик твой безумный что?
Нехотя продолжил Агапий:
— Старец? Когда нагнулся Патфитан обнять Василида, возрыдавшего перед ним, не принял тот поцелуя. Вскочил Василид и проклял имя бога Патфитанова. И до конца дней ходил он по земле, сам себя отвергая от путей к небу.
Расступилась тишина и в нее вошел клином стон Егорушки:
— Как-же все вышло-то так?
Словно прямую черту провел, отрезал монах:
— Так вот и вышло.
Каб родился Исус не в Вифлеемской земле, а на Нюньюгской, не пришли-б к нему волхвы на поклоненье. Но пришел бы Егорушко, принес-бы пикшуя в пуд. Пришла-б бобылка Мавра из Нели, принесла-б морошки лукошко, да клюквы короба два. Пришел-бы самоедин Тяка, третьим пришел бы, подарил-бы Исусу пимки малюсеньки да песенку-б спел про себя, про Тяку веселого.
Днесь рождается царь на Нюньюге, Исус имя ему. А морозы белыми козлами тундру жуют в тишине Вифлеема Нюньюгского. И гуляет, гуляет по всей бескрайней снежной глубине легкий вьюжный вьюнок, белый медвежонок.
В полночь выходили Агапий и Егорушко с женой к снегам петь о Рождестве. Славили, стоя лицом к востоку. Егорушко смотрел в ночь и все хотел легким тенорком поусердствовать, Агапий же скрипел, словно бочку-тресковку с дробью по земле катал, пугая Варлам Егорыча, сидящего на руках Ириньи… Выходило так: два младенчика, быть одному из них рыбаком, быть другому царем. Поймает рыбак рыбу и принесет царю.
Но к пробужденью упала та звезда, которая с Вифлеемской хотела в шаг итти: заболел Варлам Егорыч. Лежал, хрипло надувая тяжелым воздухом живот Егорушкин первенец, борола его болезнь. А был-ли то утин, или горлянка, или черный монаший сглаз, — не дознаться было. Каялась после ужина мужу Иринья:
— Мыла его, побежала… стукнул кто-бысь в окошко, дверь не прикрыла…
Но молчал Егорушко, обезумел в нем дух. Не переставала течь бабьими неутешными слезами Иринья. Восписуется в небе первым горем горе матери, а вторым — закрывающего навек глаза.
Запоздно, перед сном, подкараулил Егорушко Агапия в сенцах:
— Слушай, Агап. Я помру — сгнию, ты помрешь — лишний чин примешь. Но съели-б рыбы тебя и праведность твою, когда-б не я о прошлую осень..!
Спросил Агапий:
— Жалости просишь?
— Не жалости, а правды. Был ты слаб, а я силен, теперь я слаб…
Усмехнулся Агапий:
— В хлебе попрекаешь?
— Не в хлебе, а к разговору токмо…
— То-то, к разговору! Вспомни Василида и не дай умереть душе.
Сказав так, внезапно чихнул Агапий и вышел в дверь.
Вот пошли двое на тюлений лов: ходили долго, видели лед, не видать было зверя. Держали остроги да крючья наготове, а некого было бить. Уж собирался назад Егорушко, как вдруг выникнул из промыва усатый мурластый морж… Хотел бежать морж, да замешкался самую малость. Тут и зашвырнул ему Агапий острогу в угон. В скорости был морж положен на санки и волочен к дому.
Егорушке с утра, как встал, сердце щемит. Ныне-же, идя с монахом по охотничьей узкой тропке, постигает Егорушко неисповедимые пути Агапиевой справедливости… Важно, как сосуд небесный, несет Агапий свою голову; глуха речь его, а слова остриями тверды:
«…затрубят витые трубы на низкие лады. Восстанут моря от лон, упадут на города. И будь ты хоть солдат, хоть праведник, аль в новехоньких полсапожках, все мы снидемся тамо, на судилище…»
Покорно тащит тяжелые сани по еле заметной тропке Агапиев слушатель. Зубчатой ледяной стеной, золотым гребнем, радужной лентой возгорается и перебегает небо. Смотрит мертвый морж в ночь, а ночь идет над ним спокойная, ровная, не в обхват большая, бесшумная, как на лыжах.