Вывозит Жюль из конюшни навоз, а мимо идет Жако. На могильщике черный сюртук, шляпа-котел, глаженое белье, и виден из под бороды голубой галстух. В руках коротенький и толстый молитвенник.
— Второй раз прозвонили. Отчего к обедне не идешь?
— К обедне?
Жюль, напрягаясь, подсовывает вилы под толстый слой сильно утоптанного навоза.
— Зачем я пойду к обедне?
— Все же Пасха сегодня, богу помолиться.
Вилы с навозом подняты в воздух и затем опрокинуты в тачку.
— А твой бог отвезет мне навоз в поле?
— Отвезет, как же!
— То-то же! Он не беспокоится…
Жако задирает кверху голову, мотает ею, и под бородой распластывает галстух, к которому не привык и который стесняет.
— Богу зачем беспокоиться? Он у нас с ренты живет, ему хлопотать незачем.
— Он за меня работать не станет, — с мрачной серьезностью говорит Жюль, — ну и больше ничего.
— Он бы хоть работника своего тебе в помощь послал, — подмигивает Жако. — Святого какого-нибудь.
— Он себе свое дело знает, а я свое. Вот и все.
— Святого он бы, пожалуй, и не пожалел, да всех их за водкой услал.
— Вот и весь разговор, — по прежнему мрачно ворчит Жюль.
— Праздник, ему тоже пососать хочется.
— Он свое знает, а я свое знаю. Только и всего.
Жако корешком молитвенника скребет себя по шее, под бородой: мешает галстух!
— Старенький ведь бог. Кашляет… Может, и натереться спиртом хочет. Святую Магдалину позовет: на, скажет, Магдалина, натри мне поясницу спиртом.
— Докторшу бы позвал, — советует Жюль. — Она ему сейчас трубку свою всунет.
— Ах вы свиньи! И не страшно вам говорить такое? — кричит Эрнестина, показываясь на пороге. — Оттого вам и счастья нет, что вы такие пакости говорите.
— Да бог не услышит, — успокаивает Жако Эрнестину. — Говорят тебе, он старенький. Глухой, как кобыла тетки Мариолоты.
Тачка уже наполнена. По доскам, как по рельсам, Жюль вывозит ее на улицу и сваливает к огромной куче старого спресованного навоза. От свежего кверху поднимается белый пар. Жюль задумчиво смотрит на него и медленно произносит:
— Ничего… перепрел здорово.
— Кто это, бог? — спрашивает Жако.
— А?.. Да нет, я про навоз.
— Ну, я думал, бог перепрел.
Жюль устал разговаривать. И надоело ему. Запутанное что то, сложное, а зачем?.. Ничего, хороший человек Жако, подходящий. Но всегда разговаривает. Идешь в церковь, иди! Иди, когда идешь. А то останавливается, — и разговор.
— Бог что? — говорит Жако: — никакого от него толку. Звонишь ему в колокола, свечки палишь. Кюрэ морды бреют и без баб обходятся, — а какой толк?
— Толку никакого нет, — хмуро и из одной только вежливости, поддерживает беседу Жюль.
— Нигде нет толку… Во времена империи все это не так было. Хлеб, так он тебе был хлеб! Дрова — были дрова!.. А так, чтобы разное там, и все — этого не было…
И минуту помолчав, он начинает опять.
— Тоже и дети: теперь дочка — шлюхой делается. Теперь все чорт знает как идет.
Жюль молчит: не желает он утруждать свой дух! Но Жако не унимается.
— При Генрихе IV у каждого крестьянина в супе курица была. Да… А теперь — вот! Теперь машины пошли. Что такое, почему? — Неизвестно. А погоды портят: в конце апреля морозы. Четвертую весну в садах цвет замерзает, и погибли все фрукты, яблоки, сливы.
— Сливная водка дороже виноградной, — вставляет Эрнестина: — этого, кажется, никогда не было.
— Фабрики, заводы; фабрики, заводы! Трубы до неба, дым, копоть, облака от этого, тучи. Весь климат перепортили… Когда я мальчиком был, помню, всегда тепло было, а теперь — Сибирь сделали.
Тает в ясном весеннем воздухе благовест. В теплой лазури быстро несутся веселенькие облачка, а по улице спешат девушки в светлом и пестром, с зонтиками и молитвенниками. И бабы идут, одетые в черное, и крестьяне в сюртуках или в новых нанковых блузах.
На некоторых цилиндры, довольно дикой формы, впрочем, а у иных, помоложе, лакированные ботинки.
— В церковь все… Вон и старый Мишель выполз — сердито говорит Жако. — И до каких же это он пор!.. Второй год меня водит.
— Все живет, — сочувственно вздыхает Эрнестина.
— На прошлой недели совсем уже отходил, а теперь опять поправился. Все докторша эта… Ну, ничего, однако, долго не проходит. Уж вертись, как знаешь, малютка, а ты мой… И сейчас вот я его еще припугну… Он могильщика боится. Я пугну… Ему это хорошо… Здорово это ему.
Мишель, высокий, изможденный старец, с длинными седыми космами на плечах, с жалобным, как бы умоляющим лицом, с трясущимися руками и ногами, тихо топчется по солнечной стороне. Могильщика, скрытого выступом конюшни, он не замечает и подвигается вперед старчески-частыми, старчески-маленькими, в два вершка, шагами. Когда он подходит к дому Жюля, могильщик внезапно выступает из-за конюшни, делает шаг вперед и впивается в старика свирепым, укоризненным взглядом.