— Пойдем!.. Тогда будешь знать, кто врет. Пойдем!
— Ну, пойдем, — недовольно сказал Пиля и поднялся. — Мне все равно. Пойдем. Куда это?
Девушка пустилась рысью, серьги ее звенели, он еле поспевал за ней.
— Стой! — крикнула она. — Видишь?
Они стояли у потухшего костра, на том лешевом месте, где провел он прошлую ночь. Пиля обомлел, льдом сковалось сердце. Но вот глаза его засверкали, он исступленно завизжал:
— Ты не баба! Ты шайтан!! Ты мертвая!!!
Та раскатилась хохотом и вдруг захрипела: тунгус схватил ее за горло и бросил в снег:
— А, шайтан! — шипел он. — Вот узнаю… кто ты есть… Ага!
Оба, урча, барахтались в снегу. Она со всех сил теребила его волосы, грызла губы, билась. Он рвал на ней парку, рубаху и хрипел, словно бешеный волк, которому скрутили морду.
Девушка почувствовала, как жесткие руки жадно шарят ее грудь. Ей больно, ей очень больно…
— Геть!! — раздался внезапный окрик старика, и по большой голове Пили стукнула, как по пустому котлу, жердина.
Пиля вскочил и отряхнулся. Поднялась и девушка, она закрыла лицо руками — яркий месяц в глаза светил — и отвернулась.
— Ну? — сердито проговорил старик и подбоченился.
Пиля пощупал затылок, — вспухла шишка — и сказал тонким, виноватым, заискивающим голосом:
— Ты меня огрел ладно.
— Да-да… хорошо огрел, — согласился старик.
— Ничего. В самый раз. Больно ладно, — отчетливо сказал Пиля, он поймал ухом таящийся смех девушки и моргнул в ее сторону:
— Я думал, она шайтан. Нет, баба. Самая настоящая, самая живая, сладкая. Вот возьму ее к себе. Она дочь твоя?
— Сирота, — ответил старик.
— Все равно. Возьму. Эй, как тебя зовут?
— Го́йля, — тихим голосом отозвалась тунгуска.
— Ладно. Го́йля так Го́йля. Ну, развьючь моих оленей, поставь чум, свари сохатины. Да вот рукавицы порвались, зашей.
— Сделаю, бойе́, сделаю, — покорно сказала девушка и побежала.
— Пойдем ко мне, толковать надо, — проговорил старик. — Кто ты есть? Впервые вижу.
— Я есть Пиля Иваныч Дунки́ча, — по русски сказал тунгус. Его голос звучал внушительно и важно. Пиля даже удивился. Никогда не говорил он так.
Оба пошли к костру. Старик шел в перевалку, раскорячив свои кривые ноги и подпираясь жердью, Пиля заботливо ощупывал свой вспухший затылок.
Еще до весны далече, а Пиля уже сидит с своей женою в собственном чуме.
Старик ушел. Это ничего, что он взял за дочь такой большой калым: двадцать оленей взял, полтысячи белок, пару соболей да мертвые часы с цепочкой. Как покупал их Пиля у купца, живые быле, стрелка вертелась колесом, а как уплыл купец, поколели часы, сдохли. Пиля и камнем по ним брякал, и об сосну с маху бил:
— Нет, не стукат, помирал совсем.
Ничего не жаль, ни оленей, ни соболей, ни белок, а вот часы, хот и мертвые, а жаль. Но Го́йля так ласково улыбается глазами, так умильно что-то говорит с костром. Да пропади они пропадом часы!
— Го́йля.
Старик всех оленей Пилиных угнал. Только двух оставил, дочери да Пиле.
Пускай шагает по сугробам, старый, пускай. А им и тут ладно, у костра. Разве плохо пахнут свежие хвои, что густо разбросал Пиля в своем чуме? Разве не мягки, не пушисты шкуры, что сидит на них Го́йля? Разве не морозна ночь, а в чуме так тепло, угревно, и такой вкусный пар клубится от котла?
— Го́йля! Эй…
Молчит Го́йля. Вот вздохнула. О чем вздохнула? Движенья ее быстры, руки проворны, ловки, блестит серебряный браслет.
— Волосы у тебя, как крылья ворона в снегу, о, Го́йля. Щеки твои горят, ровно огонь. Губы твои сладки и алы, как малина. Грудь твоя, все равно, как… — Пиля замялся, голос его дрожал, слова терялись и убегали прочь. — Все равно, как… ну, это… Ах, Го́йля!
— Как мы будем жить? — прозвучал ее голос. — Ты бедный. Оленей у тебя нет.
— У меня есть башка, у меня есть ружье. Не бойся. Будем жить.
— Я люблю оленье молоко. Где у нас оленюхи?
Пиля быстро сказал:
— Я пойду к шаману. У него волшебный бубен.
Го́йля насмешливо прищурила глаза:
— Ох, какой могучий шаман! Вот он переделает двух твоих старых самцов в молодых оленюх… — губы ее улыбнулись и дрогнула крутая бровь.
Пиля засопел и кончики ушей его вспыхнули.
— Отчего у тебя такая большая голова? — лукаво спросила Гойля.
— Когда будешь меня целовать, голова станет маленькой.
— Вот как! отчего?
— Оттого, что ты станешь целовать… Оттого, что…
— А ты умеешь целоваться?
— Я? — Пиля вынул изо рта трубку, отер толстые губы и тихо сказал: — Нет.
— Ха-ха-ха!.. Зачем же тогда взял себе Го́йлю?