Иван Захарыч — тут же. Овсюк исподлобья пилит взглядом чтеца. Четверо других упорно круглят глаза, стараются «взойти в понятие», наклонили головы, траща сталью лбов лед книжного языка. Иван Целеев, лихой работник, лихой драчун и кумышник, одобрительно крякает, что должно означать: «вот завернул!»… Но это — простая мистификация: знаки одобрения не всегда приходятся на сильных местах, что особенно раздражает Гречишкина. Продолжая дочитывать строчки наизусть, секрудком поднимает глаза, ехидно сощуривается:
— «…Иначе не была бы идеологией (Ну, чего ты?), то-есть не имела бы дела с мыслями (Чего шебаршишь?), как с независимыми сущностями (Поднесли тебе, что ты крякаешь?), которые самостоятельно развиваются из самих себя и подчиняются своим собственным законам»…
Сам Гречишкин (каялся потом откровенно, как в «свинской несознательности») читал рассеянно. Точки, запятые выходили правильно, но думал о пятнадцати фунтах муки и двух фунтах сахару, что выписал завприиском, с помощью комбинаций в талонной книжке. Завприиском вчера весь день, запершись в кухне, варил кумышку. Обыскивать его рудком не имеет права, обжаловать в уезд — сто верст… Да обещал выдать сапоги, пожалуй, в случае чего… обнесет… А старые развалились… Вот тебе и философия!.. Но спохватывался, нажимая на слова:
— «Итак действительность вовсе не представляет собою аттрибута. Напротив, Римская республика была действительной, но также действительна была сменившая ее Римская империя»…
Приостановился. Твердый голос, недоумевая, погас на — «сменившая ее Римская империя».
— Понимаете?
— Угу, — неопределенно отозвался Иван Захарыч, забрав в рот рыжеватую бороденку.
— Ма-буть, так, — промямлил Овсюк.
— По-ни-ма-ете? — ядовито сощурился Гречишкин.
Втюхались два слова: «действительна», «империя», втюхались после — «республики». Наворачивая книжные слова, Гречишкин вдумывался, — шевеля иглами усов, растущими через губы:
— Действительна, то-есть нужна… Но один аттрибут — против другого аттрибута… экономически, по фактору… Но опять тут — монархия…
— Меньшь балакай, — прервал Овсюк, — Там е знов про республику.
— Не учи… Несознательное чтение… оно…
И продолжал допытываться у книги:
— «Французская монархия стала в тысяча семьсот восемьдесят четвертом году столь не дей-стви-тель-ной, то-есть до такой сте-пе-ни ли-шен-ной вся-кой не-об-хо-ди-мо-сти, до та-кой сте-пе-ни не-ра-зум-ной, что ее должна была унич-тожить великая французская революция»…
— Хиба-ж она була разумна с самого началу? Ось таке!.. — сплюнул Назар.
— Еще чего?..
— Того… Як люди склещаються до жизни, то должны они начать с монархии, або с республики? Га, — кажу?
Вопрос поставил чтеца втупик, Овсюк же, прожигая глазами, затвердил:
— Знов — як? Каже Гегель, як — знов? Га?
Гречишкин встал, сел, встал. Доказательная сила — кулак — теневой птицей понесся то по стене, то по — потолку:
— Аттрибут тезиса монархизма взять, как сапог… Перевращение! Износить, бросить… Ты теперь за Михаила Романова не сорганизуешься? А почему?
— Я к — дилу, а ты — про сову билу!
— Стой, стой! Философский фазис республики говорит: сознательность появляется и появляется ре-во-лю-ция. Н-ну?
Назар крутнул головой, но замолчал, ковыряя пальцем подшивку на сапоге; глазами неотрывен, как двумя дулами винтовок из под пригорка.
— «Диалектика Гегеля, — читал Гречишкин дальше, — превращает рассматриваемый тезис в его прямую противоположность: все действительное в области человеческой истории оказывается со временем неразумным».
Он оглядел ряд:
— Теперь — понятно?
— Виткиля — к бесу! — опять запротестовал Назар.
Я собрался дернуть скобку двери, но сзади во тьме раздраженный голос упруго толкнул:
— А с тобой канителиться… еще…
И разом потопило всего Гегеля, всю философию от века теплым женским голосом, которому ночь отдала всю свою острую нежность, горечь одиночества:
— Вас-ся…
Шаги близились к землянке — встали на горбу земли два силуэта до пояса.
— Чтение тут… политическо… Приду…
— Вас-ся… а… я… — голос сорвался плачем: — а я… за… заклетилася… тебя дожидаючи…