— Только приладились, размотали веревку с крюком, чтоб зацепить аттрибут монархизма, как свистнет камнем — рраз! Как свистнет Ваньку Целеева — рраз! Прямо: грянул бой, полтавский бой, как у известного писателя Пушкина. Некультурность, — что ж поделаешь. Вот на скуле след — кийком дали.
Он предъявил порядочный шрам на щеке, еще не отструпившийся.
— Мы, хоть не потеряли хладнокровного субекту, но — это… по — правде… — дали деру, Назара же подхватили под руки. Туда, сюда… а камни — со всех сторон… Чего?.. К-куда?.. Втроем, действительно, сорганизовались к Иремель-речке, а весь комплект продуктов бросили на месте покушения. Да тут и шут не разберет… Четверо наших, слышим, прорвались, отстрекнули по дороге к фабрике, — а за ними с воем некультурная часть… Слышим, и нас шарят — голос возводит кузнец Влас Цыпкин: «Тут, тут. В Иремель башкой!..» Назару мы сознание в речке прояснили — отошел. Овсюк тоже слышит — шарят… А у него милитари… стические привычки, так говорит: «Лизай молчком в болото». Не того — это… а тоже… полезли. Было опасно… Эта часть… Тут такая кулькуляция может получиться — нырнешь и каюк: от рытья поделались ямы, а ямы затянуло рогозой, и есть такие ямы — сажени по две глуботы. Ну, это… Что поделаешь… Полезли в самую рогозу по горло — вполне конспиративно. Ждем. Прямо — варяги первобытные с норманских островов. Это — ненормальная деятельность, но, опять скажу что же будешь делать — сидим по горло… И зуб на зуб не попадает. Слышим, опять голос Цыпкина… довольно таки очень хорошо…
— Та ни: Васыля Безоговорова…
— Не перебивай! Слышим такую метафору подает: «Камнем дербалызнуть по черепу, да и конец». Но потом пошебаршили, ушли окончательно. Тихонько мы поинформировались, чтобы вылезать, но Назар балотирует против того. Потому, говорит… Ну, терпим. Действительно, через минут пятнадцать, слышим, в сердцах плюнули… Здесь же, в самых кущах: «Устрекнули такие-разтакие»… Потом засекали огонь — видим, охотник Егор и ружье у него блестит на плече. Так. Стоят. И потом замечают в резолюции на наш же счет такие слова: «Другой раз не полезут, сволочье!» Ну, постояли еще — отошли к дороге. Переждали мы, хотя это дипломатию трудно было соблюдать, но потерпели, а потом вылезли. Трясет нас тимпературой, а Овсюк (мало ему!) решает опять вступиться: «Пойдем, ребята, свалим». Мы же опровергали на это — то: «С чем? С голыми руками? Или зубами?» Хоть еще продолжалось ночное время и провокации ниоткуда не дожидали, но большинством голосов оказалась против. Оно вам, конечно, смешно, — такая борьба арены, а нам вот…
— Як-же не смешно: задарма по подтылице наколядували.
— Битва русских с кабардинцами, — засмеялся Иван Захарыч.
— Хотя факт и не доказывает… а несознательная у нас еще метафизика, — с унылой горечью подтвердил Гречишкин.
Маркс, Энгельс слушали со стены несомненно внимательно. И Энгельс особенно энергично держал голову, чуть в бок улыбался Гречишкиной «несознательной метафизике», рассказу о ночной «провокации» и «аттрибуте монархизма».
Воробьиная ночь подбиралась к приисковой кухне, ошаривала оконца срывными каплями.
Во тьме, похваляясь белизной, выставляла грудь печь. Донимало невнятным шушуканьем проснувшейся тараканьей армии. Боже мой, сколько тараканья! Первое движение, сутолока по щелям, свободный бег, откровенное пиршество — у печки поцарапывают горшок с опарой, обсохшей по краям. Потом скупое зуденье крыл — слеились попарно или мет обильного потомства. Движенье к потолку — ссора ли самцов, появление ли сильного врага — мыши. Бегут в панике, тыкаются друг в друга, подковыривают усищами — шлеп, шлеп! — дождем на лицо.
— С-ско-тина!..
Скотина — овчинный тулуп, который старательно путает тайну самого длинного протяжения: то сползает на бок, то попадает шерстью в рот, обнажает ноги до живота.
Не до сна. Из под душной овчины слышно: ливень просыпал по крыше, ветер берет кухню за плечи, трясет до скрипов в половицах, кедры лезут иглами под стреху — не помещаются, размашисто, с расчетливым холодком смазывают избу по макушке.
Не до сна. В думе вязнет Федор Козьмич. Любо ли Федору Козьмичу стоять под разгулом тьмы, воды, ветра? Закономерно ли (по Гегелю и по Овсеку вместе) чугунному лицу, которое обоспили поцелуи зим и лет, закономерно ли улыбаться пухлыми ямочками? жать под трагическим плащем руки? ждать годы, десятилетия, пока оспины проедят насквозь, пока веткой сковырнет улыбку в вязкую сланцевую грязь, вместе с бессильной крылатой стражей?