Вдруг лицо его все раскрысятилось подсмехом:
— Митрию Иванычу, прости господи, — предпочтение-с!
Митенька перепуганно обернулся, — увидел: в лицо ему смотрит какая-то, прости господи, — мертвель, гнилятина (так себе, вообще говоря); и пришел он в смятение, стал краснорожим, как пойманный ворик: потом побледнел, выдаваяся кровенящимся прыщиком:
— Грибиков!
Грибиков же, выпуская дымочек, крысятился прохиком: левой своей половиной лица:
— Насчет книжечек — что?
И сказал это «что» он с таким выражением, как будто он знал и «откуда», и «как» и «зачем»?
— Да, — вот… Я — вот… Пришел, — вот… — иканил Коробкин, и пальцы его приподпрыгнули дергунцами; куснул заусенец:
— Пришел вот сюда… продавать…
— Все для выпивки-с?
Думалось:
— Препротивная право какая мозгляка: допытывается, — дело ясное.
Мрачно отрезал:
— Да нет!
И скорее спустил за шесть гривен два томика; а мозгляка стояла — допытывалась:
— А вот переплетики-то, вот такие вот точно — у вашего батюшки: у Ивана Иваныча.
Видя, что Митенька стал моделый, мокрявый, он пальцем попробовал бородавочку и потом посмотрел на свой палец, как будто он что-то увидел на пальце:
— Хорошие книжечки-с… Только продали-с — нипочем: я бы сам дал целковый…
Обнюхивал палец теперь:
— У одного переплетчика переплетаем мы: я и отец — что то силился доказать перепуганный Митенька.
— Надысь он привозил вот такие же-с, разумею не книжки, а переплеты — от переплетчика; я сидел под окошком и все заприметил… Как адрес-то, — переплетчика адрес?
— На Малой Лубянке, — ответил Коробкин с искусственным равнодушием.
— А не в Леонтьевском ли?
Вот ведь чорт!
— Погода хорошая — фукнул Грибиков в руку… — А осенями погода плохая стоит.
Митя мрачно сопел и молчал.
— День Семенов прошел и день Луков прошел, а погода хорошая: вам — в Табачихинский?
— Да.
— Пойдем вместе.
Прошла пухоперая барыня с гимназистиком-дранцем:
— Послушайте, что за материя?
Из-за лент подвысовывалась голова продавца, разодетого в кубовую поддевку:
— Что за материя? Тваст.
— Не слыхала такой.
— Это — модный товар.
— Сколько просишь?
— Друганцать.
— Да што ты!
Пошла и — ей вслед:
— Дармогляды проклятые.
И текли, и текли тут: разглазый мужик-многоноша, босой, мохноногий, с подсученною штаниной и с ящиком на плечах, размаслюня в рубахе разрозненной, пузый поп, проседелый мужчина, бабуся в правое:
— Вот — Мячик Яковлевич продаю: Мячик Яковлевич!
Краснозубый, безбрадый толстяк в полузастегнутом сюртучишке, с сигарой во рту и с арбузом под мышкою остановился:
— Почем?
Через спины их всех пропирали веселые молодайки и размахони в ковровых платках и в рубашках с трехцветными оторочками: синею, желтой и алой; толкалися маклаки с магазейными крысами: «Магарычишко-то дай», и мартышничали лихо ерзающие сквозь толпу голодранцы; молитвила нищенка; все песочные кучи в разброску пошли под топочущим месивом ног и взлетали под небо; и там вертоветр поднимал вертопрахи.
Над этою местностью, коли смотреть издалека, — ни воздухи, а — желтычищи.
По корридору бежала грудастая Дарья в переднике (бористые рукавчики) с самоваром, задев своей юбкой (по желтому цвету — лиловый подцвет) пестроперые, рябенькие обои; ногой распахнула столовую дверь и услышала:
Вот, а пропо́, — скажу я: он позирует апофегмами… Задопятов…
— Опять Задопятов, — ответил ей голос.
— Да, да, — Задопятов; опять, повторю — «Задопятов»; хотя бы в десятый раз, — он же…
Тут Дарья поставила самовар на ореховый стол.
На узорочной скатерти были расставлены и подносы, и чашечки с росписью фиолетовых глазок.
Пар гарный смесился с лавандовым, а не то с ананасовым запахом (попросту — с уксусным), распространяемым Василисой Сергевной, сидевшей у чайницы; выяснялась она на серебряно-серых обойных лилеях своим серо-голубым пеньюаром, под горло заколотым амарантовой, оранжевой брошкою; били часы под стеклянным сквозным полушарием на алебастровом столбике; трелила канарейка, метаяся в клеточке над листолапыми пальмами: алектрис и феникс.