— Нет, уж мы этим не займуемся, — намекнул Спиридон, что сам-то барин как раз на эту руку не особенно чист.
— Но ведь… медвежата остались!..
— Остались… как же: остались! — радостно подхватил Спиридон, словно про них и забыл…
— Ну, вот… за этих медвежат я согласен, Спиридон Емельяныч, отдать тебе мельницу…
— Ну, что ж… вот и ладно!..
— И три венца подрублю!..
— Вот уж спаси те, барин, Христос!..
— Только и у меня к тебе будет добавка, — равнодушно сперва барин отвернулся от полки, на которой были иконы и книги, а потом словно прыгнул к ней, — сниму солому и дом тесом покрою и по лицу тесом… а ты мне к двум медвежатам вот эту книгу прибавь…
Бачурин снял с божницы Златые уста…
Уж то ли затемнение какое случилось со Спиридоном, то ли еще почему: может принял книгу за простой самый обычный псалтырь, или знал все хорошо, да больно мельником ему быть захотелось, хорошо неизвестно; мотнул Спиридон головой и ничего не сказал…
Облупил значит барин Спиридона как липку и с той поры пропала, братцы, эта дивная книга на веки!..
Потому что к этому народу попадет, так уж не выдерется!..
Повеселел барин на лицо, хлопнул он в Спиридонову лапу своей маленькой ручкой и с книгой подмышкой пошел на крыльцо… Спиридон с поклоном его провожал, Петр Еремеич усадил барина половчее в кибитку, с боков егеря поместились с медвежатами, прыгнул Петр Еремеич на облучок и скоро заплакал под дугой колокольчик, унося Спиридоново счастье…
Эх, мужик, борода, как лес, а такой диковины не уберег!!.
Так говорят у нас старики: не знаю — чему больше верить… я-то думаю, что могло быть так и этак, а вы… можете ни тому, ни другому не верить!..
Бор. Пильняк
Заволочье
«Уже Pearl отмечает постоянно наблюдающуюся при работе с Decapoda косость кривых, объясняющуюся тем, что при промерах не различается возраст экземпляров. Этим обстоятельством несомненно объясняется и пораболическая регрессия. Необходимо особенно подчеркнуть, что мы наблюдаем здесь явление прогрессирующего с возрастом деформизма».
«Полундра!» — значит по-поморски — «берегись!».
Посвящается О. С. Щербиновской.
…На острове Великобритания, в Лондоне был туман и часы на башнях, на углах, в офисах доходили к пяти. И в пять после бизнеса потекла из Сити человеческая волна. Великая война отсмертельствовала, из средневековых закоулков Сити, где здравствовали до войны и священнодействовали в домах за датами 1547, 1494 только черные цилиндры, сюртуки и зонтики мужчин, черная толпа могильщиков, — теперь потекла пестрая толпа брезентовых пальто, серых шляп и женщин-тэписток, розовых шляпок, шерстяных юбок, чулок, как гусиные ноги, разноцветных зонтиков. Туман двигался вместе с толпой, туман останавливался в закоулках, где у церквей на тротуарах калеки рисовали корабли, горы, ледники, чтобы им кинули пенни на хлеб. И через четверть часа Сити опустел, потому что толпа — или провалилась лифтами под землю и подземными дорогами ее кинуло во все концы Лондона и предместий, — или вползла на хребты слоноподобных автобусов, или водяными жучками Ройсов и Фордов юркнула в переулки туманов. Сити остался безлюдьем отсчитывать свои века. Из Битлей-хауза на Мооргате-стрит, из дома, где за окнами были церквенка и церковный двор с пушками, отобранными с немецкого миноносца, а в нижнем этаже до сих пор от пятнадцатого века сохранилась масонская комната, — вышла девушка (или женщина?) — не английского типа, но одетая англичанкой, с кэзом и зонтом в руках, она была смуглолица, и непокорно выбивались из-под розовой шляпки черные волосы, и непокорно — в туман — смотрели ее черные глаза; у англичанок огромные, без подъема ступни, — у нее была маленькая ножка, и оранжевого цвета чулки не делали ее ног похожими на гусиные, — но шла она, не как англичанка, ссутулясь. У Бэнка, где нельзя перейти площадь за суматохой тысячи экипажей и прорыты для пешеходов коридоры под землей, — лабиринтом подземелий она подошла к лифту подземной дороги и гостино-подобный лифт пропел сцеплениями проводов на восемь этажей вниз, и там к перрону из кафельной трубы, толкая перед собой ветер, примчал поезд. Разом отомкнулись двери, разом свистнули кондуктора, разом разминулись люди, — и поезд блестящей змеей ушел в черную трубу подземелья. В вагонах — разом — лэди и джентльмены развернули вечерние выпуски газет, — и она тоже открыла газету. У Британского музея — на Бритиш-музэум-стешен — лифт ее выкинул на улицу, и за углом стала серая, облезшая в дождях, громада веков Британского музея, но музей остался не при чем. Девушка пошла в книжную лавку, где в окне выставлено письмо Диккенса, там она купила на английском языке книги об Арктических странах, о Земле Франца Иосифа, о Шпицбергене, там она задержалась недолго. И тут же рядом она зашла в другую книжную лавку — Н. С. Макаровой; там говорили по-русски, девушка заговорила по-русски; в задней комнате, на складе, на столе и на тюках книг сидели русские, один князь и он же профессор Кингс-колледжа, один актер и два писателя из Союза Социалистических Республик, бывшей России; они весело говорили и пили шабли, как отрезвляющее; Наталья Сергеевна Макарова сказала: «Познакомьтесь, — мисс Франсис Эрмстет». Девушка и здесь была недолго, она молчала, она купила русские газеты, поклонилась, по-английски не подала руки и вышла за стеклянную дверь, в сумерки, туман и человеческую лаву. Наталья Сергеевна сказала ей вслед, когда она вышла за дверь: — «Странная девушка!.. Отец ее англичанин, мать итальянка, она родилась и жила все время в России, ее отец был наездником, она кончила в Петербурге гимназию и курсы. Она всегда молчит и она собирается обратно в Россию». А девушка долго шла пешком, вышла на Стрэнд, к Трафалгер-скверу, к Вестминстерскому аббатству, — шла мимо веков и мимо цветочных повозок на углах улиц. Темзы уже не было видно во мраке и тумане, но был час прилива, шли ощупью корабли и кричали сирены. У Чаринкросса мисс Эрмстет спустилась в андерграунд и под землей, под Темзой, поезд ее помчал на Клэпхэм-роад, в пригород, в переулки с заводскими трубами и с перебивающими друг друга, фыркающими динамо мастерских. Там, в переулке, на своем третьем этаже в своей комнате девушка неурочно стала читать газеты. В полночь заходил отец и сказал: — «Я все думаю, когда же напишет твой профессор? — Какие замечательные лошади были на петербургских бегах, какие лошади!.. Какие были лошади, если бы ты знала!» — В полночь она открывала решетчатое, однорамное, как во всех английских домах, окно, — рядом во дворе фыкало динамо маленькой фабрички и в комнату облаком пополз коричневый туман. Она решила, что завтра город замрет в тумане, не понадобится итти в оффис, — можно было не спешить. Она растопила камин, переоделась на ночь, белье на ней было — по-английски — шерстяное. В халатике она ходила мыться, и долго потом лежала в кровати с книгой о Земле Франца-Иосифа, руки ее были смуглы и девически-худощавы: Земля Франца-Иосифа была в ее руках. — Где-то рядом на башне часы пробили три, и закашлял отец, не мог откашляться. —