Выбрать главу

– Да и даст ли за нею Лихарев приличное приданое? Живут они широко: своих лошадей держат, кучера, повара… Говорят, что папаша весь украшен долгами, как шелками. Буду ли я в том гарантию иметь, что получу желательную сумму? Как ты думаешь?

– Зачем мне думать, Карлуша? Я ведь жениться не собираюсь. Думай сам.

С чего это Карлуша вообразил, что Олечка за него пойдет? Она весь вечер строила глазки Сережке Самарину. У Лихаревых на встрече Нового года из молодежи были еще две Олечкины подруги по гимназии – Капа и Люба, да студенты – два брата Самарины, франтоватые и накрахмаленные, в отглаженных синих брюках с кантом и в форменных тужурках с наплечниками. Я был приглашен на вечер как Олечкин наставник: второй год я тяну ее по математике.

Было очень весело. Сперва ставили глупенький, но смешной водевильчик, в котором Олечка сумела показать свои артистические таланты и даже довольно бойко спела куплеты. Братья Самарины, снисходительно улыбаясь, двигались по сцене, как манекены, ролей своих они не знали совершенно, и я совсем охрип, подсказывая им из-за занавески каждое слово по десять раз: я был за суфлера.

Потом играли в веревочку, в жмурки, в фанты, в «свои соседи», в «почту амура». Были танцы под рояль. Братья Самарины, оба кудрявые, цыгански смуглые, были ловкие танцоры. Белобрысый Карлуша танцевал серьезно и старательно.

Когда пригласили к ужину, за стол сели пятнадцать человек. Кроме Лихарева, его жены и свояченицы, был доктор с женою и двумя ребятами-погодками: Вячкой и Всевкой, гимназистами-второклассниками. Эти двое все время неотрывно были заняты друг другом – все старались подсидеть один другого: дать втихомолку подзатыльник, утянуть из-под носа тарелку, вытащить стул из-под зада. В конце стола села миловидная таперша из клуба, которая играла на рояле танцы.

У участников спектакля остались на лицах еще следы неотмытого грима. Чуть подведенные глазки очень шли Олечке, и даже белобрысая пухлая Капа казалась интересной.

Лихарев, толстяк с бородою на обе стороны, как два лисьих хвоста, в черкеске из серого кавказского сукна, с георгиевской ленточкой, был весел, шумен, много пил, ел за троих, предлагал забавные тосты. Когда стрелка часов стала приближаться к двенадцати, он при общем внимании хлопнул пробкой в потолок и разлил по бокалам шампанское, настоящее, с французской этикеткой и серебряным горлышком. Все стали чокаться.

Свояченица Лихарева, милая толстушка Марья Адамовна, была приметлива и догадалась посадить меня за столом рядом с Любой. Мы чокнулись с Любой, и я пил из бокала, глядя ей в глаза «со значением». Повар в белом колпаке принес мороженое, которое он крутил во льду для нас целый вечер. Потом танцевали снова.

Ушли от Лихарева только мы с Карлушей. Капа и Люба остались ночевать. Доктора с семейством повез домой в санках на лихаревской паре кучер Осип. Студенты Самарины как гости из уезда были приглашены с ночевкой и тоже остались.

– Счастливцы эти Самарины, – сказал я, втайне ревнуя.

– Чем счастливые? – не догадался Карлуша.

– Ну как же ты не понимаешь? Они, может быть, и сейчас танцуют.

– А мне эти танцы уж надоели. У меня ботинки жмут.

Мы расстались с Карлушей у аптеки. Я свернул в свой переулок. В голове шумел легкий хмель, от пальцев празднично пахло апельсиновыми корками и духами. Дурень Карлушка! Чем это он прельстился в Олечке? Бойкая, правда, и нарочно смеется «серебристым смехом», показывая белые мелкие зубки. Но ломака-девчонка, строит из себя светскую даму, затягивается в корсет, делает жесты, не отнимая локтей от талии, то щурит глазки, то загадочно смотрит вдаль широко раскрытыми «очами».

Нет, на месте Карлушки, я выбрал бы другую. Любочка – вот прелесть, вот золото девушка! Как она трогательно вспыхивала, когда Сережка Самарин за танцами шептал ей какие-то комплименты, уж верно дурацкие. Любочка, Люба, Любовь, die Liebe. «Doch nimmer vergeht die Liebe, die ich im Herzen hab…»[11]

Я открыл калитку и вошел во двор. Что за чудеса? В окнах мастерской свет, почему-то не спят. Когда я уходил к Лихаревым, в мастерской еще работали: отец дошивал шубу молодому Зайцеву, а Тимоша, приглашенный из-за спешки, ему помогал. Шуба была богатая: на хорьковом меху с бобровым воротником. Зайцев поедет в обновке делать новогодние визиты. Но неужели до сих пор все еще возятся с шубой?

В мастерской ярко горела висячая лампа-«молния» и было накурено махоркой, хоть топор вешай. На катке под лампой, поджав под себя ноги, сидели трое: Тимоша Цыбулов, Афоня и новый мастер Яков Матвеевич – и играли в лото на орехи.

Яков Матвеевич был беспаспортный и появился у нас совсем недавно. Как-то вечером привел его к нам, крадучись, портной Соломон Хлебников. Они пошушукались с отцом, и Хлебников ушел, а Яков Матвеевич остался в мастерской и тут же сел на каток за работу. О себе он не распространялся, помалкивал, да его и не расспрашивали. Иногда за работой он мурлыкал потихоньку: «Тяжкий млат, куй булат, твой удар родит в сердцах пожар».

На улицу он и носу не показывал, а дожив до весны, исчез, как в воду канул.

– С Новым годом, – сказал я, входя. – Ну и накурено у вас, братцы!

– И то ведь правда: Новый год, – отозвался Тимоша. – А мы вот после спешки в лото схватились и про время забыли. Садись закуривай, на вот кисет – махорка первый сорт, фабрики Заусайлова. Бери карту, если охота. Не желаешь? Ну тогда поехали дальше: двадцать три, семнадцать, сорок девять…

– Го-готово! – сказал Афоня, заикаясь от счастья.

– Врешь, поди, как давеча, пермяк, солены уши. Только зря народ булгачишь. Ишь настрополился выигрыш сгрести! Давай проверим. Ну вот – зачем накрыл шешнадцать! Не было шешнадцати! Погоди, поиграй еще маненько, Цыц, ни гугу, не бай ни слова!

У смирного, молчаливого Афони даже уши покраснели от волнения.

– Это, пермяк, тебе не в обиду, а в науку. Держись бодрей, гляди вострей! Знаешь, как нашего брата на военной службе жучили! Твой батька, живя в деревне, поди, тележного скрипу боялся, а ты, гляди-ка вот, сидишь, в барскую игру играешь под названием лото. Ну ладно, слушай мою команду: пятьдесят три, двенадцать.

– Квартир, – говорит Яков Матвеевич.

– Не квартир, а квартера, – поправляет его Цыбулов. Выиграл Яков Матвеевич. Он подвинул к себе выигрыш и стал считать орехи.

– Ого! Теперь у меня сорок семь орешки.

– Не орешки, а орешков, Яков Матвеич. По-русски надо: сорок семь орешков. О каких умственных вещах понятие имеешь, а этого никак не поймешь!

– Орешки, орешков… Один орешков, два орешков…

– Да все не так! Вот слушай да вникай: один орешек, два орешка, три орешка, четыре орешка, пять орешков… Гляди-ка ты! – четыре орешКА, а пять орешКОВ! Вон оно как: один орешЕК, два орешКА, а пять, стало быть, надо сказать: орешКОВ!

Тимоша, по-видимому, и сам удивлен причудами русского языка.

– Один орешек, два орешка, пьять орешков, – повторяет Яков Матвеевич. – А когда надо сказать: орешки?

– Опять двадцать пять, – сердится Тимоша. – Да вот они на катке рассыпаны: орешки!

– Опьять двадцать пьять, – говорит Яков Матвеевич, и все смеются.

– Ну как, хорошо погулял у Лихарева? – обращается ко мне Тимоша. – Чем угощали? Какие напитки-наедки на стол выставляли? Какие тарелки лизать давали?

«Вот язва Тимошка! Ладно, потрем к носу. Может, он и прав: незачем мне таскаться по таким вечерам, куда меня приглашают, конечно же, из милости. А как отказаться? Они такие добродушные, такие любезные, эти Лихаревы…»

вернуться

11

«Но никогда не пройдет любовь, которая у меня в сердце» (Г. Гейне)