После долгих колебаний делаю наконец выбор: плачу две копейки и уношу с собой «Путешествие Трифона Коробейникова по святым местам», в котором заманчивые названия глав – «О пупе земли», «О птице Строфокамил» – сулят читателю блаженные минуты диковинных откровений.
Я стал ходить в школу, и мне купили резиновые калоши. Ну и натерпелся я с ними мучений! Калоши тогда были у нас внове. Фасон у них был не теперешний, а высокий, выше щиколотки. А в школе настоящие ребята ходили в сапогах, штаны в заправку, и калош не носили – калоши были признаком барства, изнеженности. Мальчиков в калошах встречали насмешками, гиком, песенкой:
дескать, такому щеголю не пристало ходить пешком, а надо ездить на извозчике.
Во избежание позора я, не доходя до училища, снимал проклятые калоши и прятал в сумку, а в прихожей украдкой совал их за ларь.
После уроков приходилось пережидать всех и уходить последним, чтобы достать калоши из тайника, сложить в сумку, а перед самым домом надеть их на ноги и явиться домой в калошах.
– Где ты их так изнутри загваздал? – удивлялась мать.
Так продолжалось все три года, пока я был в начальной школе. Впрочем, зима у нас морозная, зимой все ходят в валенках. В «градском» училище мои калоши вышли из подполья и зажили нормальной жизнью. Здесь калоше-носителей было большинство. Я вспоминаю, как два ученика заспорили у вешалки из-за калош: чьи – чьи? Дело кончилось дракой. В спор пришлось вмешаться инспектору. Помню, как один из претендентов упорно уверял: «С места не сойти, это моё калоши!»
Это странное «моё» и осталось в памяти. В наших местах иногда говорят «мое» вместо «мои»: «Мое – труды, твое – деньги».
Вера отцов
Однажды отец получил письмо с иностранной маркой из Турции. В письме стояло:
Боголюбивый благодетель
Василий Васильевич!
Мир Вам и спасение от Господа Нашего Иисуса Христа! Честь имеем поздравить Ваше Боголюбие с душеспасительным постом и с наступающим великим Праздником Рождества Христова и Новым Годом! Да оградит Господь Вашу драгоценную жизнь миром и благословит телесным здоровьем и изобилием всех земных благ, а равно и прочими своими Небесными дарами к душевному спасению.
Письмо было с Афона, из православного монастыря, за подписью самого настоятеля, с печатью, на которой было изображено всевидящее око. В конце письма выражалась надежда, что «Ваше Боголюбие не оставит без воспоминаний и нашу худость и нужду, за что воздаст Вам своею милостью Милосердный Господь, который и за чашу поданную холодной воды обещал подающему награду». Далее сообщался адрес и разъяснение, как посылать деньги и посылки («например: муку, крупу и другие тяжеловесные ящики и тюки»).
Подумать только! Где-то за морем, в далекой Турции проведали о боголюбивом портном Василии Васильевиче и вот потрудились написать письмо и прислали картинку с изображением святой горы Афонской. Это о ней поется:
И где только они сумели разыскать наш адрес?
Отец расчувствовался и послал монахам денежным письмом три рубля. Афонские же письма и потом приходили не раз, но оказалось, что их получали многие жители города. Выяснилось, что получали эти письма те же, кто получал газету. Похоже, что монахи разузнавали адреса через газету и письма рассылали без разбору, а не только самым благочестивым.
Отец всегда вставал раньше всех в доме. Умывшись, он становился столбом перед иконами, шептал молитвы, клал поклоны. Потом у икон молились мать и бабушка. Следили, чтобы и дети не забывали молиться. Если кто торопился и чересчур быстро управлялся с религиозными обязанностями, тому говорили: «Что же это, одному кивнул, другому моргнул, а третий и сам догадался? Иди перемаливайся!»
Посты в семье соблюдались строго. «Оскоромиться», то есть съесть что-нибудь мясное или молочное в постный день, считалось большим грехом. Кроме постоянных постных дней – среды и пятницы, были многодневные посты перед большими праздниками: перед рождеством, успеньем, петровым днем, а самый длинный, семинедельный великий пост – перед праздником пасхи.
Дни ранней весны, великопостные звоны, молитва Ефрема Сирина, переложенная Пушкиным в стихи, распускающаяся верба, стояние со свечками на ночной службе «двенадцати евангелий», ручьи на улицах и полуночная заутреня на пасху…
Черная, теплая ночь, гул колоколов, колокольня в разноцветных фонариках, внутри церкви тысячи огней в подсвечниках и паникадилах, зажигаемые священником сразу с помощью «пороховой нитки», веселые плясовые напевы пасхальных богослужений – во всем этом была своя поэзия, поэзия весны и евангельских образов, она трогала душу.
Летом привозили из Нижне-Ломовского монастыря чудотворную икону Казанской божьей матери. Встречали ее за городом в поле. Жаркий день. Между нив и лугов движутся толпы народа, колышутся в воздухе на высоких древках хоругви, духовенство в парчовых праздничных ризах, в экипажах – местное начальство и барыни под кружевными зонтиками.
При встрече – молебен с акафистом под открытым небом. Чудотворная в богатом золотом окладе, несут ее на белых полотенцах именитые бородачи из местного купечества. Некоторым счастливцам удается на ходу, согнувшись в три погибели, поднырнуть под икону – сподобиться благодати.
«Заступнице усердная, мати господа вышнего… Не имамы иные помощи, не имамы иные надежды, разве тебе, владычице…» – поет хор. Толпа на коленях, бабы плачут: «Ты нас заступи, на тебе надеемся и тобою хвалимся…»
Потом монахи целый месяц ходили с чудотворною по городу из дома в дом, служили молебны, кропили стены святой водой и собирали дань в монастырскую кружку.
Еще помнится: всенощная летом – столбы ладанного дыма освещены косыми лучами солнца, желтыми, синими, зелеными от цветных стекол в окнах храма, хор поет «Свете тихий», раскрыты настежь все двери, ликующий визг касаток врывается снаружи.
Я пел в церковном хоре дискантом, запомнил через это множество молитв и псалмов и поэтому сейчас разбираюсь в церковнославянской печати. Из священного писания самое большое впечатление произвело «Откровение Иоанна Богослова» – жутко было (страшнее «Вия»!) читать эти мрачные фантазии о конце мира.
Затем наступила критическая пора первых сомнений в бытии божием, а потом крушение веры отцов и таимый от родных атеизм, который мы, юные безбожники, несли в себе с гордостью, как знак посвящения в тайный орден свободомыслящих.
Но в реальном училище, даже в старших классах, нас еще гоняли, построив парами, в церковь к обедне, заставляли говеть, исповедоваться и причащаться под наблюдением надзирателей, да еще требовали представления от попа справки об исповеди и причащении. Эта религия из-под палки не могла уже вернуть нас «в лоно церкви», скорее наоборот, ожесточала и толкала на протест.
Мы были в последнем классе реального училища, когда во время великопостного говения мои друзья Леня Н. и Ваня Ш. открылись мне, что они сговорились выплюнуть причастие («тело и кровь Христову»), и сделали это. Я внутренне похолодел, представив всю опасность их поступка: за это им грозило не только исключение из училища, но церковный суд и заточение в монастырь за кощунство. Вместе с тем я завидовал им, их героизму: «Почему же вы мне раньше не сказали? И я бы мог…» – «Ну, ты в хоре, у всех на виду, тебе это было бы трудно».